КНИГИ И ЛЮДИ |
Николай Глазков был поэтом в высоком и старомодном значении этого слова. Поэтом до мозга костей. И ни в каком ином качестве себя не мыслил (хотя от природы был наделен недюжинной физической силой и выдающимися интеллектуальными способностями, с коими вполне мог рассчитывать на житейское преуспеяние в других областях деятельности).
Но поэт не профессия, а особый душевный строй, воплощенный не только в строках, рифмах и ритмах, но и в образе жизни, в каждом движении и поступке. Отсюда странноватость обличья и шокирующие нарушения хорошего тона, как бы выносящие поэта за скобки нормального общества ("Я исключен как исключенье во имя их дурацких правил!").
Вспоминают: знакомясь с людьми пишущими, Глазков первым долгом осведомлялся: "Поэт? Или прозаик?" При этом в последнем слове он делал ударение на "и", как бы подразумевая тем самым некую приземленность и малоинтересность данной ипостаси. По его глубокому убеждению, поэт "полон безразличия ко всему, что не стихи".
Подобно герою его поэмы "Одиночество" Амифибрахию Ямбовичу Хорееву, Глазков был одержим одной маниакальной идеей, пронесенной сквозь всю жизнь сокровенной мечтой о Поэтограде своего рода утопическом "городе солнца", в котором он хотел бы собрать всех хороших и талантливых людей "не вторителей, а творителей".
Парадоксальная криволинейность мышления "юродивого из Поэтограда", его вычурная и какая-то (не подберу другого определения) медвежья уклюжесть в обращении с ритмическим словом все это ведь не просто "словесные звонкие фокусы-покусы". Это нечто большее: сам Николай Глазков простодушный мыслитель и иронист, как бы растворенный в каждой поэтической малости. Неспроста многие строки и строфы Глазкова или, по его собственному определению, "мозаично-фрагментарные осколки поэм", вырванные из контекста, воспринимаются эмблематично, будто изречение, выбитое в камне.
При всем том муза Глазкова не имеет ничего общего с многословными экспромтами графоманов.
Но пуще всего ему была ненавистна добротная и самодовольная заурядность в частности, профессиональные стихотворцы, плывущие по течению, как дохлые рыбы. He-поэты, по его разумению. По отношению к ним Глазков был беспощаден:
Как серебро сверкает дрянь,
Блестит, как злато, сор.
Долматусовская ошань
Повылезла из нор.
Но режим, сколь бы ни был он жесток, оказался неспособен диктовать свою волю поэту. Пусть Глазкову приходилось подрабатывать носильщиком на вокзале, наниматься пильщиком дров или заниматься переводческой поденщиной, тем не менее он всегда оставался внутренне свободен , ни на йоту не изменил своей художнической сущности.
Выглядевший в глазах иных членов Союза писателей бродягой и забулдыгой, наш советский Франсуа Вийон, преподал всем великий урок творческой свободы. Глазков был полностью раскрепощен. Никто ему не указ. Ни цензура. Ни деньги. Ни что всего трудней преодолеть диктат среды.
Похоже, для Глазкова не существовало запретных тем. Потому подчас и переступал пределы нормативной лексики. Не эпатажа и фрондерства ради (эпатаж тоже несвобода, зависимость). Просто-напросто предельная искренность и открытость миру отвергали какие-либо табу. В поэзии все дозволено, кроме позы и фальши. Точно как невинное дитя, употребившее по неведенью непотребное слово, остается все же целомудренным.
Многие считали Глазкова блаженным, находили сходство с Хлебниковым. Удивительное дело, но никто, кажется, не догадался сравнить его с Дон-Кихотом. А ведь эта нелепо-трагическая фигура мировой литературы, олицетворение рыцарского самоотречения, одержимости идеей добра, как нельзя лучше дает представление о "гении Глазкове". Даже тот факт, что его благие порывы вызывали у людей смех.
И Глазков, конечно же, сознавал комичность своих притязаний на гениальность. Более того: поэт, похоже, нарочно "сам себе корежил жизнь, играя дурака", разыгрывая клоунаду. По народному присловью, "всяк спляшет, да не как скоморох". Сравните у Глазкова: "Надо быть очень умным, чтоб сыграть дурака". Смею думать, что он каким-то генетическим путем унаследовал балаганную смеховую культуру древней Руси.
Но шутки в сторону. "Поэт вечный раб своей свободы" вот она амбивалентно емкая, чисто глазковская формула. "Раб" и "свобода"... Вдумайтесь в это противоестественое сближение. А ведь в этом парадоксе глубокий смысл:лишь пожизненная под-данность поэзии и только ей гарантия подлинной свободы слова. Придуриваясь, иронизируя над собой, Глазков повторю еще раз окольно, исподволь учил нас свободе на собственном примере.
Воистину надо быть гениальным безумцем, чтобы десятки лет диктовать свои шедевры в пустоту, не видя своих стихов напечатанными. Впрочем, выход был найден. Чисто глазковский: "Писатель рукопись посеял... Она валялась средь Рассеи и начала произрастать..." это Глазков о себе самом написал. Так появились самодельные книжечки, изготовленные догутенберговым способом. Книжечки, которые Глазков дарил друзьям и знакомым. А далее неуправляемое лавинное бытование в виде списков.
До последнего своего дня Николай Глазков не терял надежды увидеть свои лучшие писания в печати. К сожалению, чуда не произошло. Только после смерти они стали достоянием читающей России. Правда, и посмертные книги Глазкова далеки от исчерпывающей полноты. Надо полагать, что еще немало неопубликованных стихов Глазкова рассеяно по Руси. И уж совсем неведома читателям проза поэта "Похождения Великого гуманиста", "Трактат о пользе справок"...
Пользуясь случаем, хочу сообщить об одном издании, недавно увидевшем свет и оставшемся незамеченным. Что неудивительно, ибо тираж его 100 экземпляров. Это сборник "Неизвестные стихи", выпущенный стараниями Андрея Попова друга Глазкова еще со школьных лет. В центре книги "Поэма десяти писем" юношеский эпистолярий Глазкова в стихах, адресатом которого был А.Попов. "Издана" она была в "Самиздате", что означало не что иное, как "Самарское издательство". Глазкову, видимо, этот казус запал в память, и отсюда возникло глазковское изобретение "Самсебяиздат".
Помимо стихов Глазкова, в сборник входят стихи и шутливые экспромты его друзей Алексея Беэра и Андрея Попова. Эта веселая кавалькада следует через долгие годы их приятельства вплоть до прощальных строк эпитафии, написанной Поповым над могилой ушедшего друга.
АНАТОЛИЙ ИВАНОВ
Москва
© "Русская мысль",
N 4255, Париж, 28 января 1999 г.
|
|