ВЗГЛЯД С ЗАПАДА

 

Ален Безансон

Энциклика
« Вера и разум»
в свете русской традиции


Перевод с французского

С тех пор, как "христианский мир" перестал существовать и правители перестали признавать за решениями Ватикана обязательный характер, Папы больше не выражают свою волю в буллах и бреве. Они довольствуются тем, что, подобно апостолу Павлу, обращаются к Церквям и верующим в окружных посланиях. Эти "энциклики" не несут того характера непогрешимости, который в некоторых исключительных обстоятельствах сосредотачивается в лице Папы Римского, но все же пользуются авторитетом обычного церковного учения и принимаются с верой.

Энциклика "Вера и разум" ("Fides et ratio") адресована епископам, "братьям по епископскому служению". Ее предмет отношения веры и разума. Не стану даже пытаться изложить ее содержание. Богатство и насыщенность энциклики обескуражат всякого, кто захочет хотя бы в сжатом виде передать ее основную направленность. Можно без сомнения утверждать, что не только за время понтификата Иоанна-Павла II, но и при его предшественниках в XIX и XX вв. не было такой дерзновенной и в то же время безупречной энциклики, настолько она возносится над нуждами века сего, чтобы достичь истины всех времен по крайней мере, тех, которым положило начало библейское Откровение. Но при этом она неотделима и от самых насущных нужд нашего времени, ибо сегодня этой истине грозят самые серьезные опасности.

Библейское Откровение, начинающееся с Авраама, разворачивающееся при Моисее, исполняется в Иисусе Христе. Начиная с Пятидесятницы церковное Предание, духовный труд отцов Церкви, великих богословов и святых под водительством Духа Святого "вскрывает" то, что изначально присутствует в Писании, и, отвечая на чаяния, порождаемые эволюцией человечества, от собора к собору воздвигает здание догматов. Догматическое развитие не обозначает прибавления новых истин к незыблемой сокровищнице веры, его смысл в том, что новая точка зрения, востребованная историческими переменами, высвечивает ее не замеченную до того новую грань. Церковное вероучение следит за тем, чтобы форма и содержание нового полностью соответствовали предшествовавшему, чтобы не было ни изменений, ни отклонений, но обогащение и утверждение. Таким образом, новое оказывается лучше увиденным и ничего не потерявшим старым.

Философ Этьен Жильсон отмечал, что христианской вере нет никакой необходимости развиваться философски. Ветхий Завет обходится практически без философии. Однако, поскольку "никто не видел Бога" (Иоанн Богослов), поскольку для иудеев и христиан Бог не очевиден (в то время как язычники и мусульмане предполагают очевидность божественного и даже Бога), вера стремится осветить себя светом разума, как это естественно для человека. Поэтому отцы Церкви воспользовались плодами греко-римской философии, стараясь разработать рациональный дискурс о скрытом Боге богословие. Греческие отцы: Григорий Нисский, Григорий Богослов, Василий Великий и вплоть до Григория Паламы вскармливались Платоном, не забывая при этом озаботиться тем, чтобы христианское богословие не попало в плен платонизма. Римские отцы тоже были платониками, а на традицию стоиков и Аристотеля ссылались, быть может, еще больше греков. Святой Фома Аквинский занимает в Католической Церкви почетное место, хотя начиная с XIII века его учение не раз забывалось, подвергалось суровой критике других школ, становилось жертвой извращения или радикализации со стороны учеников, верных более слову его писаний, чем примеру его духа.

Энциклика напоминает о долгой истории поисков верой разума, ибо вера не может определить свой предмет, не мобилизуя всех ресурсов этой благороднейшей сферы человеческого существа; а также об истории поисков разумом веры, ибо разум стихийно, самой своей деятельностью, требует доступа к благодати Откровения, чтобы достичь более высокого уровня. Эта двойная жажда (веры, жаждущей разума, и разума, жаждущего веры) не успокаивается никогда, ее не утолить в мире сем. Вера и разум согласны принимать эту неудовлетворенность, присущую их ограниченности. Но они также признают, что обязаны друг другу непрестанным восхождением. Можно сказать, что вера и разум подставляют друг другу спину, будто меняясь ролями в чехарде, и эта непрекращающаяся игра высший источник радости.

Если эта энциклика вновь воздает почести Фоме Аквинскому, то не столько за выводы, к которым он пришел (некоторые из них церковный опыт позднее отверг), не только за то, что он с исключительной широтой и глубиной духа принял библейское наследие и наследие античной мудрости, но за то необычайное доверие, с которым он вел "игру веры и разума". Он искал рациональную истину не для укрепления своей веры: его вера была достаточно тверда, чтобы он мог отдаться поискам истины ради нее самой, полностью предаться игре разума ради простого наслаждения истиной. И по мере того, как открывавшаяся ему "рациональная" истина возрастала, в том же ритме, а может быть, даже быстрее возрастали насыщенность и размах его христианской веры, требуя себе в пищу все больше и больше рациональных истин. Фома Аквинский восхвален не за схоластический метод (уже устаревший), не за плоды поисков, а за подлинно образцовый внутренний подход, за ту гармонию в отношениях веры и разума, благодаря которой эти "два крыла" вознесли его так высоко, как только это было возможно для человека того времени.

Этот прекрасный пример остался без подражателей, и после смерти св. Фомы Аквинского пути веры и разума стали расходиться. Номиналисты их разделили категорически, и единую истину, пусть даже и освещаемую двумя отдельными источниками света, заменили две истины, каждая со своим освещением. Реформация дала толчок характерному качанию маятника. С одной стороны, Бог Авраама, Исаака и Иакова стал предметом веры, даруемой благодатью, которая чужда какой бы то ни было природе, с другой применяемый по назначению разум, подобно всей природе человека после первородного греха, был признан падшим, и его участие в общих поисках истины было отвергнуто. Но поскольку в то же самое время разум, освободившись, накапливал неслыханные успехи, а открываемые им истины были убедительны для всякого разумного человека (в отличие от истин богословских предмета кровавых, нескончаемых споров), то велико было искушение предоставить религию субъективному восприятию каждого верующего и попустить христианскую веру дробиться на столько "деноминаций" и "толков", сколько их можно изобрести.

Таково было положение, когда грянули великие события американской и французской революций, положив начало тому, что можно назвать "новым режимом". Однако в Россию идеи "нового режима" проникли, когда "старый режим" там еще был в расцвете сил. Можно даже сказать, что "старый режим" в западноевропейской понимании был для Екатерины, Александра, Николая идеалом, до которого молодому российскому обществу еще было довольно далеко. Как было созреть российскому "старому режиму", когда этот идеал уже был дискредитирован именно там, где Россия черпала свои образцы и идеи, в Западной Европе?

Эти обстоятельства составили трагедию русской мысли XIX века. Сюда проникали одновременно идеи революции и радикальная критика революции, идеи разума и разочарование в разуме, просветительство и антипросветительство. К тому же крайний национализм новой могущественной империи рвался одарить Европу то примерным образцом просвещения, то альтернативой просвещению, вредоносность которого изобличали многие европейские светила.

Так получилось, что позиции разума и веры оказались в России особо шаткими, а их взаимоотношения особо запутанными. В 30-е годы XIX века оформились ультрарационалистический подход Белинского и ультрафидеистический Гоголя. Оба течения просуществовали до революции и, возможно, сохранились по сей день. Иногда они смешивались. Достоевский, последовавший сначала первому, а потом второму, так никогда и не обрел твердых позиций. Его христианство колебалось между фидеизмом пиетистского толка и унаследованным от Просвещения скептицизмом и в конце концов вылилось в националистическое мессианство, компрометирующее и веру, и разум. Толстой вдохновлялся одновременно Руссо и Шопенгауэром, то есть противоречивой смесью оптимизма Просвещения и романтического пессимизма, религиозности, подчас экзальтированной, и радикальной критики христианской веры. В этих противоречиях русская литература расцветала, выигрывая в пафосе и человечности, но русскую мысль эти противоречия травмировали, и она часто оказывалась призывом погрузиться в мир иррационального и экзальтированные аффекты. Вот почему идеология, то есть бредовый псевдорационализм, смогла явиться под видом лекарства от этого литературно-религиозного пафоса, хотя она лишь открывала врата новому, бесконечно более опасному безумию. Это сделало марксизм-ленинизм таким серьезным и дорого обошедшимся искушением.

Но в этих катастрофах не было ничего неизбежного. Пушкин, этот вечный компас русской души, воистину образец гармоничного равновесия именно между Просвещением и христианством. В энциклике по праву упоминаются многие русские мыслители. Я не уверен, что Флоренский, один из упомянутых в энциклике, полностью принял бы ее букву. Но Владимир Соловьев, несомненно, приветствовал бы ее с воодушевлением, ибо его собственный духовный путь привел его к близким выводам. Перед лицом единой истины, перефразируя апостола Павла, определенно нет ни Востока ни Запада, ни русского ни европейца, а есть лишь люди, добросовестно ее ищущие.

© "Русская мысль",
N 4256, Париж, 04 февраля 1999 г.


ПЕРЕЙТИ НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ СЕРВЕРА »»: РУССКАЯ МЫСЛЬ

    ....