ЛИТЕРАТУРА, МЕМУАРЫ |
Когда ее имя вошло в мое сознание? Пожалуй, в самом начале шестидесятых, когда мне приходилось заниматься в спецхране тогдашней библиотеки им. Ленина. Попасть туда было непросто. Хотя мне проще: взять бумагу от Гослита, что я-де занимаюсь изданием сочинений Куприна, например, и получить возможность листать русские эмигрантские газеты и журналы. Я и листала, наспех просматривая, но не ради Куприна (к тому времени уже существовала уникальная рукописная его библиография, сделанная Э.М.Ротштейном), а ради, конечно, Марины Цветаевой. Ее библиография началась именно с моих скромных карточек, где, конечно, многого не хватало. Совсем недавно я порвала их...
Но причем Берберова? Просматривая русские парижские газеты 30-х годов, я натыкалась на "подвалы" с ее романом "Чайковский". С жадностью прочитывала я эти отрывки (полного комплекта газет не было), но так и не удалось мне узнать весь роман. И мечта прочесть его жила во мне долгие годы, осуществившись лишь сравнительно недавно. Роман замечательный; только так, на мой взгляд, и нужно писать биографии великих людей, где главным девизом должен быть чрезвычайный такт. А ведь Берберова была тогда совсем молода, и можно лишь восхищаться тем, как описала она трагедию великого композитора, рассказав всё и не позволив себе ни единого сколько-нибудь рискованного комментария...
Много времени спустя, в 1972 г., когда в Россию попала вышедшая в том же году в Мюнхене на русском языке книга Берберовой "Курсив мой", я обнаружила в алфавитном указателе... свое имя. В послесловии НН говорила о неточностях первого английского издания "Курсива". Эти ошибки и неточности, пишет она, "были неизбежны при отсутствии необходимой всякому "историку", даже пишущему историю своей жизни, документации". И внезапно прибавила: "Даже в Советском Союзе такой опытный литературовед, как А.Саакянц, недавно спутала А.Аксенова с Иннокентием Оксеновым (см. "Новый мир", 1969, кн.4, стр.191)". Хотя речь шла о моей ошибке, я была польщена и удивлена несказанно. Друзья шутили, что НН упомянула меня из-за моей армянской фамилии; будучи сама по отцу армянкой, она, как я впоследствии обнаружила, выделяла эту нацию пригласив, например, в качестве оформителя своих книг "Железная женщина", "Люди и ложи" и сборника стихов Вагрича Бахчаняна. Слова "опытный литературовед" были, безусловно, преувеличением. Зато из них и вывела, что НН знает мои цветаевские публикации их было, по тем временам, немало, а также следит за журналами. Опять-таки позже я узнала, что "Новый мир" был ее настольным журналом. Но, главное, она упомянула именно ту публикацию, которая сыграла в моей жизни большую роль не как литературная работа, а как абсолютно случайный и диковинный повод для важнейшей в моей жизни встречи.
Признаюсь, к книге "Курсив мой" я поначалу отнеслась с известной долей небрежности: читала ее отрывочно и пристрастно. Занимаясь Цветаевой, я выискивала ту нить живых подробностей, которые привели бы меня к ощущению конкретной обстановки, в которую попала русская эмиграция в Берлине, Праге и Париже 20-30-х годов. Но книга Берберовой, мемуарная, публицистическая и философская одновременно, почти не оставляла места для живописания подробностей и характеров. (Добавлю, что эту драгоценную книгу я оценила в полной мере лишь тогда, когда сама приблизилась к тому возрасту, в котором НН писала свой "Курсив".)
А тогда, в 70-х, мечтая когда-нибудь написать книгу о трудах и днях Марины Цветаевой, я относилась к своей будущей "героине" достаточно ревниво и отнюдь не была удовлетворена отношением к ней НН. Во-первых, считала я, Марине Ивановне было уделено очень мало места. Во-вторых, написала о ней НН отстраненно, без всякой симпатии; так и проступало сквозь строки: "не нравится она мне". Описание же экстравагантной выходки Цветаевой в пражском отеле, когда Марина Ивановна нарочно погасила свет, произвело неприятное впечатление: неужто на память автору ничего поважнее и приятнее в голову не пришло?
Между тем, личность самой Нины Николаевны Берберовой вырисовывалась из ее книги достаточно, на мой взгляд, жесткой ("всю жизнь любила победителей больше побежденных и сильных больше слабых" формула истинно антицветаевская); желание не отстать от своего времени, от новой литературы, от нового стиля в самом широком понимании. Цветаева в этом отношении была мне гораздо ближе.
Тем не менее одного "Курсива" было, конечно, слишком мало, чтобы представить себе личность автора. Чувствовалось, что многое недоговорено: один из старых друзей НН даже пошутил, написав ей, что больше всего в книге ему понравилось то, о чем там не сказано. Ничего я тогда не знала: ни стихов Берберовой, ни рассказов, ни романов, ни статей (изредка в парижской газете "Возрождение" натыкалась на "подвалы" критических заметок, подписанных "Гулливер", часть из которых принадлежала Ходасевичу, часть Берберовой). Написано ею в 20-30-е годы было немало, да и по сей день многое в России совсем неизвестно.
Так что "Курсив мой" был почти единственным источником, откуда сквозь железный занавес между СССР и Западом смутно проступали контуры образа удивительного человека Нины Николаевны Берберовой, "железной" женщины...
Через несколько лет я приобрела книгу Берберовой именно под таким названием: "Железная женщина" о великой авантюристке и роковой личности Марии Игнатьевне Закревской-Будберг-Бенкендорф, "о ней самой и о ее друзьях". И в памяти сверкнула моя встреча с Марией Игнатьевной в середине 60-х, в особняке Горького у Никитских ворот, когда М.И. на несколько дней приезжала в Москву. Я пришла туда за какой-то кофтой или платьем, которое М.И. просила передать Ариадне Сергеевне, а та, в свою очередь, снабдила меня для М.И. двумя баночками красной икры (тогда все дарили зарубежным знакомым эту икру больше было нечего). Встретила меня Н.А.Пашкова ("Тимоша") и, буквально промелькнув, представила восседавшей в кресле величественной даме. Я была ошеломлена обликом Марии Игнатьевны: на вид ей, казалось, не одна сотня лет (рассказывала я потом). Однако под этими неисчислимыми годами проступало лицо сверхнеотразимой женщины, ни в коем случае не старухи, а Вечной Женственности, просуществовавшей громаду лет. Одно с другим, казалось, было несоединимо, и тем не менее это было именно так. Я не могла оторвать глаз от своей собеседницы; разговор был коротким, вежливым и незначительным и не запомнился мне. Но облик М.И. (о ней и о ее жизни я почти ничего не знала тогда) надолго мне запомнился...
Что же до "Железной женщины", то оказалось, что это книга не столько о Марии Будберг она действует на ее страницах редко и коротко, сколько о целом пласте времени, куда вовлечены десятки разных деятелей, их отношений, связей, свидетельств; тут и история, и политика, и фрагменты отдельных судеб, на первом месте Горького. Факты, документы даются подчас суховато, беспорядочно и так обильно, что не задерживаются в голове, а саму "железную Муру" приходится вылавливать в океане событий и цитат. Огромная, притом лишь "частичная" библиография насчитывает почти триста источников на трех языках.
В этой книге меня еще сильнее заинтересовала личность Нины Николаевны Берберовой. Что побудило ее (задавала я себе вопрос) погрузиться в груды документов, перекопать огромное количество бумаг иной раз для того лишь, чтобы уточнить какую-либо незначительную дату или факт? Может быть, эта работа служила бегством от одиночества русской немолодой писательницы, уже создавшей свое главное и не нашедшей на старости лет друзей-единомышленников?
Об этом же думала я, когда вскоре приобрела новую книгу Берберовой "Люди и ложи" (о русских масонах ХХ века), вышедшую в 1986 году, для написания которой НН перерыла парижский и калифорнийский архивы, намертво закрытые, а потом даже заколоченные в ящики, как она узнала.
писала 30-летняя Марина Цветаева, для которой литературное "гробокопательство", как и для Ивана Бунина, и впрямь было ужасом...
Именно к Цветаевой неожиданно повернула меня книга о масонах. Оказалось, Марина Ивановна была только что не окружена ими! Керенский, Георгий Адамович (вечный ее оппонент), Гронский (отец поэта Николая Гронского, с которым она дружила), Роман Гуль, В.И.Лебедев (издавна дружили семьями, и все трое: отец, мать и дочь Ирина, подруга Ариадны, провожали молодую, полную радостных надежд Алю в Москву весной 37-го). И множество других членов ложи, более далеких, но несомненно знакомых, знала ли о том Цветаева или подобные дела ее просто не интересовали (праздный вопрос, конечно).
От "Железной женщины" протянулась ко мне живая ниточка: книгу подарил мне Александр Сумеркин, друг и помощник НН, он работал в нью-йоркском издательстве "Руссика", где выходили ее книги. Я знала Сумеркина еще по незапамятным временам, через Ариадну Эфрон. Он и Джон Мальмстад (которому, в числе пяти учеников и друзей, НН посвятила русское издание "Курсива" в 1972 году) восхищенно рассказывали, что НН работает на компьютере и сама водит машину, а было ей уже за восемьдесят.
Интерес мой к этой удивительной личности, понятно, рос. Образ НН прояснился мне, когда я прочитала ее единственную книгу стихов, вышедшую в той же "Руссике" в 1984 г.: стихи 1921-1983 (!) годов. Вот здесь-то и можно было пообщаться с приоткрывшейся душой поэта и человека Нины Берберовой.
Ностальгический Петербург, нежная юношеская любовь. И чуть позже автору всего двадцать пять:
(Я не стихи разбираю, а пытаюсь проникнуть в личность молодой поэтессы. Сравнить с цветаевской тоской по прошлому "Роднее бывшее всего".) Впрочем, вечную память хранила и Берберова, сколько ни уговаривала себя: ее сердце, сердце поэта, не дрогнувшее "в холодных сумерках изгнанья", теперь
Это в тридцать лет. А в шестьдесят стихотворение "Передача на ту сторону", обращение к детям и внукам в России:
И последние строки:
Именно эти слова звучали мне сквозь строки "Курсива" и "Железной женщины".
Прошло несколько лет. Многое в нашей жизни начало меняться. Раскрываю однажды "Книжное обозрение" от 1 сентября 1989 г. и обнаруживаю там... интервью с Ниной Николаевной Берберовой, взятое у нее летом в Америке, в Принстоне, где она тогда жила. Живой человеческий разговор о том, почему ей удобно жить в Америке; как не любит НН кладбищ; что больше всего на свете ее интересуют живые люди и она счастлива, оттого что, несмотря на возраст, продолжает меняться вместе с временем, с эпохой. Все это было близко к тому, о чем я прочитала в "Курсиве". Создавалось впечатление, что НН не была озабочена собственным возрастом, она словно не придавала ему значения. Между тем, в августе ей исполнилось восемьдесят восемь. В связи с этим вспоминаю эпизод, позже рассказанный моими американскими русскими друзьями. Однажды НН (было ей уже под девяносто), собираясь с одной молодой знакомой в какой-то недорогой магазин, сказала, что ей нужно купить прочное, надежное пальто, которое прослужило бы по крайней мере лет десять (!).
Но вернусь к интервью. В конце его сообщалось, что 5 сентября НН прилетает в Москву.
И вот, включив как-то телевизор, я увидела наконец живую Берберову, женщину-миф. Она пришла на короткую передачу в сопровождении французских издателей: с 1985 г. ее стали много печатать во Франции, где она снискала большой успех.
...Из тоненькой грациозной черноволосой молоденькой женщины полувосточного типа, которую я знала по фотографиям, НН превратилась, я бы сказала, в женщину, чей возраст застыл после шестидесяти. По-прежнему она носила короткую стрижку и поддерживала темный цвет волос. На чуть вздернутом носу ноздри выглядели крупноватыми, что, как мне показалось, придавало лицу НН строгое выражение. Впрочем, это впечатление исчезло, как только НН заговорила. К счастью, эта встреча сохранилась у меня на пленке.
Поразительно было не только то, что Берберова приехала на родину с огромным желанием и радостью. Оказалось, что все эти годы она, можно сказать, жила Россией, литературной Россией.
НН беседовала охотно и оживленно. Говорила, что совсем не была "плодовитой": семь книг за всю долгую жизнь вовсе не так много. В ее судьбе, сказала она, были и тяжелые периоды, и более легкие, и вот под старость пришло признание и успех во Франции, затем в Италии, Германии. И она очень счастлива, узнав о первых планах издания ее книг в России. Вспоминала, как они с Ходасевичем уезжали в 1922 г. из Москвы. Он болел, "он вообще всю жизнь болел", а в России в то время и аспирин достать было невозможно. В начале 20-х стали выпускать за границу: продолжать образование или лечиться. Ходасевича выпустили на медицинские обследования, ее на продолжение учебы. Оба предполагали (как и многие тогда), что уезжают не навсегда.
"Я запомнила номер моего паспорта, сказала НН. Номер пятнадцать, у Ходасевича шестнадцать. Меня это ударило в память, я подумала: у кого был четырнадцатый и первый?"
Она не согласилась, когда собеседник назвал ее последним русским классиком. "Классики", по ее мнению, это Карамзин, Державин. И прибавила: "Все-таки я чувствую себя очень человеком ХХ века". И даже в детстве ей нравилось, что она родилась в 1901-м, а не в 1900 году, то есть в первый год нового века.
Потом НН взволнованно говорила о своей постоянной и давней приверженности к современной русской литературе, начиная с романа Ю.Олеши "Зависть", который назвала огромным событием. А окончательно ее душа раскрылась навстречу литературе на родине в "оттепель", в шестидесятые. Она упомянула в числе своих любимцев Каверина, восторгалась рассказами И.Грековой, "о которых разжужжала всем вокруг". И рассказала, что совершила открытие целого мира литературоведов: 20-25 имен. "Я просто бросалась, как дикий зверь, на эти журналы (со статьями новых критиков. А.С.). "Новый мир" был моим обычным чтением, конечно". Имен любимцев НН не назвала, но сказала, что составила библиографию "из новых ученых-литературоведов" и готова предоставить ее всем, кому понадобится.
Когда речь зашла в конце беседы о молодости НН, она сказала, что считает себя человеком довольно "поздним", так как до тридцати лет она не переставала учиться у людей, которые ее окружали, а окружали ее люди замечательные, и она хранит всю жизнь внутреннюю связь с ними: с Буниным, с Ремизовым, и не только с ними. Вспомнила, что однажды она спросила Ремизова: "Как вы можете жить без России?" на что он ответил: "Россия это был сон".
А потом НН привела свою любимую строчку из Тютчева: "И ропщет мыслящий тростник". Образ, восходящий к Паскалю и означающий покорность судьбе тростника, которая "гнет его туда, сюда", а тут вдруг: ропщет мыслящий тростник, и это замечательно, сказала НН.
С этой короткой передачи началось мое узнавание Нины Николаевны Берберовой. И вскоре я увидела ее вживе.
7 сентября 1989 г. усилиями Союза писателей, Литфонда и журнала "Вопросы литературы" состоялся большой благотворительный вечер Нины Николаевны Берберовой в Доме культуры Московского авиационного института. Мне посчастливилось попасть на вечер и порою абсолютно дословно (с помощью старых стенографических навыков, приобретенных еще в школе) записать его. Сохраняю почти всё, за исключением менее значительных подробностей.
Появляется Андрей Вознесенский; он поддерживает под руку НН. Одета она так же, как на предыдущей телепередаче: длинный пиджак в мелкую клетку, черные брюки. Она слегка сутулится, лицо чуть взволнованное. Ей вручают букет гладиолусов, она долго стоит с ним, кланяясь рукоплещущей публике.
Посреди сцены небольшой столик; Вознесенский помогает НН расположиться за ним, вешает ее пиджак на спинку стула. НН остается в элегантной белой английской блузке. Сразу достает очки, явно успокоившись и приготавливаясь читать, что-то ищет на столике там тесно от книг и букетов.
Дмитрий Урнов, главный редактор "Вопросов литературы", произносит приветственное слово, не казенное и не длинное. Он называет НН "хранительницей ключей" (от чего?), соединительным "звеном" между современностью и Серебряным веком (кто мне объяснит, сколько лет и какие именно годы длился этот "Серебряный век"?). НН продолжает сосредоточенно разбирать книги и бумаги на столе.
Затем на сцену выходит благостный и сияющий Андрей Вознесенский с книжкой стихов Берберовой в руках. Восторженные приветствия, легкая полемика с Урновым насчет "Серебряного" века: "Это просто двадцатый век сидит перед нами, с интеллектом, с жестким характером, с жесткой судьбой". Читает свое стихотворение, посвященное НН; та все время безучастно смотрит "в стол".
Но вот приветствия окончились, и НН получает слово.
Я прочту три небольших отрывка из "Курсива", говорит она. Первый отрывок "Отец".
Читает она четко, в голосе ничего старческого, отчетливо, со скрытым волнением. Трагедия эпохи, трагедия семьи, потеря отца...
Единственное место, где он сейчас живет, это моя память.
Второй отрывок был небольшим и, по контрасту с предыдущим, заключал в себе немало юмора, хотя речь шла о тяжелой, голодной жизни в Париже, когда заработанных писанием денег не хватало ровно на десять последних дней и НН попыталась стать швеей.
Теперь третий отрывок, сказала НН.
Это были воспоминания о десяти годах ее жизни с Владиславом Ходасевичем. И в том, что НН выбрала именно этот отрывок, и как она его читала, ее душа, могу утверждать, приоткрывалась все больше, обнаруживая и любовь, и память, и тоску... "Два товарища, два друга, попавшие в общую беду"; "Полная неприложимость нормальных мерок к нашей жизни"; "Мы никогда друг друга не обижали"; "Я всегда ходила на шаг позади него" (НН имела в виду постоянно сознаваемое ею непреложное превосходство Ходасевича).
Может быть, на этом кончить? спросила НН и начала читать стихи Ходасевича.
Первое стихотворение сразу вернуло меня в мою молодость, к моим вечерним сидениям в библиотеке, когда я переписывала многое, что меня интересовало, и первые строки именно этого стихотворения, с которого начала НН, тогда заворожили меня:
Москва
© "Русская мысль", Париж,
N 4276, 01.07.99 г.
N 4277, 08.07.99 г.
|
|