ЛИТЕРАТУРА, МЕМУАРЫ

 

Николай Пунин
Первые футуристические бои

Дерзкие были годы: молодежь начисто разбивала быт и рвала традиции, как будто еще до революции хотела не оставить камня на камне. Когда читаешь Карко "От Монмартра до Латинского квартала", "левое движение" Парижа кажется меланхолическим протестом полуголодной непризнанной богемы. Конечно, это только по Карко; действительность менее поэтична; грубый и пошловатый роман Золя "Oeuvre" и это документ дикой жестокости, с которой старый мир встречал каждое новое поколение. А жизни Курбе, Ренуара, Сезанна? Следует только помнить, что революция во французском искусстве делалась в течение ряда десятилетий: со времени Делакруа начались погромы в Академии.

Левые французские художники были воспитаны на революциях.

В России революционная энергия, скапливаясь в течение тех же десятилетий, не получала выхода. Она прорвалась без традиций и даже иногда в ущерб непосредственным интересам искусства. В том-то и особенность "левого художественного движения" в России, что оно было одновременно движением культурно-бытовым, политическим и художественным; восстания в тылу против быта и мертвых культурных навыков, восстания на улицах и площадях против застаревшего режима, подпиравшего всеми силами старый быт и старую культуру, наконец, восстания в своих мастерских против нависших гениев всех Академий мира. Такова стратегическая обстановка, в которой развивались первые московские бои.

Как все авангардные бои, они начинались легко и весело; никто не отдавал себе отчета, что, собственно, началось; никто не предвидел ни жертв, ни трудностей об этом просто не думали; легко и шумно лавой кинулись на "твердыни старого мира".

Ларионов, вместе с Хлебниковым, открыли двери века; оба первые удачи нового искусства. Манифестом Ларионова (напечатан в "Ослином хвосте"), позже "Трубой марсиан" Хлебникова впервые набросано лицо нашего времени, такое, каким оно должно быть, каким оно будет, когда время уляжется в пространстве, как бут в землю.

Ларионов и Хлебников это рост первого футуристического поколения; оба высокие, сутулые и широкоплечие; больше они ничем не были похожи друг на друга. Хлебников сама тишина, Ларионов шум, грохотанье, постоянные скандалы, драки; дерзость, граничащая с наглостью; неслыханная агрессивность, перед которой отступали даже наиболее устойчивые в поколении люди. П.И.Львов, одно время (кажется в 1901-1902 гг.) живший с Ларионовым, признаёт, что Ларионов имел на него влияние; я не очень представляю себе, как можно было "иметь влияние" на Львова.

В ранние годы Ларионов отличался необычайной продуктивностью; в Училище живописи, где он учился у К.Коровина, С.Иванова, потом у Серова, он завешивал все стены ученических выставок своими работами, никогда не отличавшимися "академической" ортодоксальностью, и подымал настоящий скандал, когда его просили потесниться.

Не знаю в точности, за какое из очередных выступлений: за драку или за якобы "безобразные порнографические" картины Ларионов был на год исключен из школы; тем не менее он продолжал появляться в стенах училища; тогда начальство купило ему билет и, почти насильно посадив в поезд, отправило из Москвы.

На одной из отчетных выставок под своими картинами Ларионов повесил аншлаг: "куплено Мамонтовым"; Мамонтов, придя на выставку, заявил, что он ничего у Ларионова не покупал; но Ларионова нечем было смутить; Мамонтову он ответил: "Ну, так я дарю их вам".

Как живописец, Ларионов несравним ни с кем из современников; это самый крупный художник русской школы ХХ века, тончайший, самый стойкий, самый непримиримый в "первых боях". Его именем начинается целый период.

Я знаю, Д.Бурлюку хочется быть титулом; он дирижирует теперь из Нью-Йорка, делает игру на "отца русского футуризма". Пусть, если на то пошло, он будет "отцом", но он мог бы стать прекрасным живописцем; футуризм его погубил, съел в нем художника. В те первые годы Д.Бурлюк с переменной свитой носился повсюду; не было, кажется ни одного журнала, ни одного вечера, ни одного, вообще, скандала, куда бы не поспел Бурлюк, хотя бы к концу.

В аудитории Политехнического музея, позже в литературных кафе различных наименований выкрикивал он имена и названия стихов, объявлял новые направления, рекламировал друзей, вступал в пререкания с публикой, проповедуя иногда совершенный вздор, брал больше голосом, нахально вскидывая лорнет на один глаз и опуская углы губ так, что все лицо от переносицы перекашивало складкой, казавшейся шрамом. Громким металлическим голосом скандировал он свои стихи:
       "Мне нравится беременный мужчина..."
и пил какую-то розовую воду. У Ларионова и Гончаровой, не засиживаясь, потому что сидеть у них было не на чем, он отбирал десятки картин, завешивал ими стены выставочных помещений; учил брата живописи и тянул тех, которых признавал после себя, в какую-то свою деревню на юг России. Крикливый, неугомонный, предприимчивый, никто лучше его не мог представительствовать в Москве от футуризма, выражать местные футуристические интересы и местный темперамент. У него было золотое качество вмещаться как раз в то, чем жила тогда литературная Москва.

К началу публикации ||| Предыдущая часть ||| Следующая часть

Публикация
Леонида Зыкова

Санкт-Петербург

© "Русская мысль", Париж,
N 4268, 06 мая 1999 г.,
N 4269, 13 мая 1999 г.,
N 4270, 20 мая 1999 г.

[6 / 8]

ПЕРЕЙТИ НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ СЕРВЕРА »»: РУССКАЯ МЫСЛЬ

    ....