ЛИТЕРАТУРА, МЕМУАРЫ |
Маяковский уже не вмещался; Хлебников, как известно, "дышал веками". Москва была ему ни к чему; он не прислушивался к бою на Спасских воротах и жил своим временем:
"...король государства времен,
как называют меня люди".
Выступать Хлебников никогда не умел; с эстрады шептал так же, как в комнате друга; не знаю, прибегал ли он тогда к своему знаменитому: "и так далее", которым впоследствии часто обрывал чтение своих стихов. За Хлебникова читали другие: Маяковский и, конечно, Бурлюк; Маяковского любили слушать, он нравился чуть ли не с первых выступлений: голосом, позой; его брали на слух. Это был трибун; когда он выходил, эстрада подымалась, как на дыбу, он нес ее на себе, пока читал, и, уходя, сбрасывал; она повисала тогда беспомощно, как сюртук на плечах суетливого Бурлюка. Только Маяковский и хорош был в желтой кофте, на нем она действительно пылала "аршинами заката", ходила солнцем по кривым московским переулкам.
Это был лирический поэт; ему нужны были стихи, чтобы их читать; он читал их тотчас же первому встречному, согласному слушать. Неопубликованных рукописей почти не оставил.
В самом понятии "лирический поэт" скрыто признание, поклонение и обожание. Вокруг желторотого и еще косноязычного Маяковского уже создалась пустота восторгов мертвое пространство. Он восходил, как солнце: быстро, ровно выкатывался в небо и путь имел прямой, давно указанный лирическим поэтам. В группе "первых футуристов" он был самый молодой и на "твердыни" лез самозабвенно, с исступлением; за это его любили нежно.
В группе, вообще, первые годы во всяком случае, любили друг друга; любили без предрассудков, как следует, сквозь все литературные и художественные пороки, сквозь эгоизм, зависть, тщеславие, авторское самолюбие. Любили, делая гадости, клевеща, высмеивая и издеваясь.
Было, впрочем, одно исключение: Татлин Малевич; у них была особая судьба. Когда это началось, не знаю, но, сколько я их помню, они всегда делили между собою мир: и землю, и небо, и междупланетное пространство, устанавливая всюду сферу своего влияния. Татлин обычно закреплял за собой землю, пытаясь столкнуть Малевича в небо за беспредметность; Малевич, не отказываясь от планет, землю не уступал, справедливо полагая, что и она планета и, следовательно может быть беспредметной. Как-то они составили даже письменный договор, придя к соглашению, но потом разошлись, не подписав: не сговорились в деталях. Это был перманентный конфликт и вечное соперничество.
Одно время Татлин плавал матросом; с тех пор он навсегда сохранил вкус к меди, к тросам, к дереву и брезентам, пропитанным дегтем. Это был упорный человек, без ограничений, неспособный ни на какие компромиссы; брал широко, никогда не бродил окольными дорогами; не любил никаких украшений и фразеологии; манифестов не писал, не бросал лозунгами: был живописцем. Выступал он редко, появляясь на эстраде только в крайних случаях и тогда говорил по записке; учеников не плодил, терпеть не мог "татлинизма", был молчаливым, говорящих слушал и любил песни.
Малевич, наоборот, любил демонстрации, декларации, диспуты, новые аксиомы; утверждал и полагал, повисая лозунгами над своими картинами; в публичных выступлениях участвовал охотно, к пятнадцатому году уже врезался в слушателей бумерангами своих квадратов и проповедовал.
Вокруг него всегда шумели и суетились; он имел многих последователей и учеников-фанатиков; это были его штурмовые колонны, он посылал их вперед, поддерживал, когда находил это нужным. Малевич умел внушать неограниченную веру в себя, ученики его боготворили, как Наполеона армия; на обшлагах они носили знак своего вождя: черный супрематический квадрат. Впрочем, это было позже, в годы Революции. В тот авангардный период Малевич еще нижним чином сам ходил на "твердыни старого мира", носил желтую кофту и поваренную ложку в петлице. Логически преодолев импрессионизм, он привил себе кубистическую сыворотку Брака-Пикассо и, открыв принципы алогизма, вошел в свой кубофутуристический период.
В "первых футуристических боях" вожди еще не определились; только Хлебников выделился рано и тогда же был провозглашен "королем поэтов"; прочие шли сомкнутым строем, имели случайных соседей и крепко стояли "на глыбе слова "мы" среди моря свиста и негодования" ("Пощечина общественному вкусу"). Рядом с теми, которых я назвал, и, разделяя общую участь, шли Крученых, Василий Каменский, Б.Лившиц, Гончарова, Экстер, Николай и Владимир Бурлюки, Кандинский, затем петербургские трое: Елена Гуро, Матюшин, Кульбин; углом шел Филонов; фланируя примкнул Игорь Северянин. В тот же первый призыв попали: Асеев, Божидар, Большаков, братья Зданевичи, Дымшиц (Толстая), Клюн, Ледантю, Лентулов, Марков, Машков, Моргунов, Кончаловский, Пестель, Петников, Попова, Розанова, Сагайдачный, Спандиков, Удальцова, Чекрыгин, Шевченко, Школьник... за именем имя, ряды за рядами; шло целое поколение, требуя немедленной сдачи и приводя в отчаяние растерявшихся приставов и цензоров. Годы были молодые и дерзкие; твердыни девятнадцатого века явно устарели; "старому миру" нечем было остановить этой веселой атаки; он дрогнул от одного топота ног и бессильно ощетинился критикой. Напрасно. Меньше всего могла его спасти эта щетина. Против него шли люди времени двух революций.
Публикация
Леонида Зыкова
Санкт-Петербург
© "Русская мысль", Париж,
N 4268, 06 мая 1999 г.,
N 4269, 13 мая 1999 г.,
N 4270, 20 мая 1999 г.
[7 / 8] | |
|
|