ЛИТЕРАТУРА, МЕМУАРЫ |
О городе вообще много писали, искали ему определение и объясняли историю. Притягивало уже само слово "Углич", окатанный временем звук забытой речи, похоже, не христианское имя города, а его языческое отчество.
Город же всякий раз начинал с пишущим собственную игру: прикидывался обыденным, потом все путал, смешивал свои "изумительные вещи" и подменял имена. Или мелькал в глаза немыслимыми сходствами, так ему положено именем, где сплавлены угол обличье личина. Чего стоит, скажем, наваждение плывущему на пароходе Теофилю Готье: "Широкая в этом месте река походила на Босфор, и не нужно было большого усилия воображения, чтобы превратить Углич в турецкий город, а его луковичные шпили в минареты".
Это своеволие места (где и впрямь нужен проводник), чаще безобидное, временами становилось опасным. В 1928 г. здесь отдыхал вместе с другом-поэтом молодой преуспевающий писатель. Был, надо думать, по-столичному снисходителен, прогуливался в городском саду, знакомился с девушками, начал повесть: "Город русский Брюгге и российская Камакура..."
Борис Пильняк опубликовал "Красное дерево" в 1929 г. (сборник, включавший его, вышел в берлинском издательстве "Петрополис", где тогда же печатался "Тихий Дон"). От писателя ждали новой удачи, может быть, вроде романа "Голый год", который сравнивали тогда по значению с поэмой "Двенадцать", а автора ставили в один ряд с Чеховым и Блоком, Луначарский считал его наиболее одаренным беллетристом из "выдвинутых самой революцией". Пильняку удавалось обращать приметы времени в емкие образы: революция метель, новое и старое машины и волки. Теперь и "красное дерево" должно было читаться в более чем предметно-цветовом значении слов, как "красная новь" или "красный октябрь" (Ильф и Петров внесли в этот ряд "красный эндшпиль" как имя клубу в Нью-Васюках). А тут, у Пильняка, прямо-таки обещана десятилетию революции метафора завидной красоты новая реальность, пронизанная живыми и мощными токами "прорастания", "становления".
И все было не так
"Красное дерево" родилось из своеволия Углича, раскинувшего перед писателем свои игральные кости. Мебель из драгоценного дерева и изразцы остывших печей, бисер и семейные портреты (именно теперь они становились "портретами неизвестных") отдавали тепло разоренных домов, и тогда Пильняк досказал неизвестные ему слова Золотарева:
"Люди умирают, но вещи живут, и от вещей старины идут "флюиды" старинности, отошедших эпох (...) Люди, покупавшие вещи старины после громов революции, у себя в домах, облюбовывая старину, вдыхали живую жизнь мертвых вещей".
В свете недавнего юбилея революции этот ключевой образ повести вышел каким-то особенно сомнительным. Впрочем, было нечто и совсем уж предосудительное, остро-злободневное именно в 1928-1929 годах. Писатель некстати разглядел в многоукладности хозяйства спешную и скрытую подготовку коллективизации процесс, экономически противоестественный ("мужики в те годы недоумевали по поводу (...) непонятной им проблематической дилеммы"). Крепких хозяев теснили как "врагов революции", "друзьями" же числили явных иждивенцев: "...процентов тридцать пять "друзей" пьяницы (...), процентов пять не везет (...), а шестьдесят процентов бездельники, говоруны, философы, лентяи, недотепы".
Пильняк, будто не чувствуя опасности, продолжает:
"«Врагов» по деревням всемерно жали, чтобы превратить их в "друзей", а тем самым лишить их возможности платить продналог, избы их превращая в состояние подбитое ветром".
"Друзья", напротив, пользовались непонятной снисходительностью власти (и в городском архиве тому множество подтверждений "всего по трем видам скидок (...) освобождено...", "всего сложено сельхозналога...", "по госстрахованию всего польгочено..."). Все эти польгоченные вот-вот станут оплотом колхозного строя и его заложниками. Писатель сказал вслух то, что не подлежало огласке, было своего рода стратегической тайной.
Приговор критики был вполне единогласен "талантлив, но вреден", а 1929 год год "великого перелома" пришел к советским писателям осуждением "Красного дерева". В "Литературной энциклопедии" 1934 г. его назовут "пасквилем на советскую действительность". Писатель пытался все исправить повесть почти полностью вошла в роман "Волга впадает в Каспийское море", где акценты круто изменились в сторону "советской действительности".
Оказалось, кстати, что дело совсем не в "проблематической дилемме", этот кусок, безразличный для идеи повести, просто вынут из обновленного текста. Но писатель пересказал с другой интонацией всю повесть чтобы разубедить.
Самого автора это не спасло, счастливая звезда его закатилась. В 1938 г. "за совершение государственных преступлений" Борис Андреевич Пильняк был приговорен к расстрелу, издание 1929 г. подлежало уничтожению.
Теперь текст книги как старый пейзаж, вынесенный на свет: сквозь толщу времени и пыли что-то видно вот тут... и это...
Что там еще живо и кто есть кто?
Итак, повесть чуть больше сорока страниц, пять глав, по-пильняковски не очень-то связанных между собой.
Сюжет: два брата-реставратора едут в провинцию за антиквариатом и живут у Якова Карповича Скудрина. Его семья наделена некоторыми чертами семьи Бучкиных, у которых останавливались Пильняк и Григорий Санников. Сыновья реального хозяина художник, врач, артист балета жили в то время в Москве, младшая дочь Зинаида (тогда лет семнадцати) в доме родителей. Особнячок Скудриных в повести чуть "состарен": "Дом стоял в неприкосновенности от Екатерининских времен, за полтора столетия своего существования потемнел, как его красное дерево, позеленев стеклами".
В городе что-то не так со временем. Есть, конечно, всё положенное, профкнижки, промкомбинат, жилстроительство, но прошлое здесь не проходит: оно как слоистая толща воды стоячей, но и подвижной. Отсюда ощущения приезжих (реставраторов ли, литераторов) по дороге и в доме Скудрина-Бучкина: "В серой мрази утра предстали пейзажи не четырнадцатого, а любого доисторического века (...) К полдням пароход пришел в семнадцато-осьмнадцатый век русского Брюгге"; "За окнами осьмнадцатого века шла уездная советская ночь".
Реставраторы скупают у горожан старые вещи, устраивают вечеринку с местными девушками.
В архиве сына Григория Санникова хранится снимок, сделанный в провинциальном фотоателье: у бутафорских берез стоят сам Санников, Пильняк и Верюржский (учитель физики местного педучилища), сидят три девушки. На обороте рукой поэта написано: "На память об Угличе, о встречах с подружками", и дата, октябрь 1928 года. Старая учительница-угличанка Т.Л.Лаврентьева узнала на снимке Римму Завидонову, Екатерину Коровину (обе учительницы) и Веру Емельянову. Вероятно, именно они дали какие-то свои черты "девушкам" из третьей главы повести.
Есть одна конкретная деталь пометка в блокноте, потерянном учительницей Клавдией на месте позднего застолья: "На месткоме предложить записаться на заем индустриализации в размере месячного оклада". Это свежая городская новость. Еще в июле здесь было получено предписание губисполкома ("секретно, срочно"): "Выпуск займа приурочить к 1 сентября (...) Необходимо добиться, чтобы сразу же по объявлении декрета о займе без задержки была развернута разъяснительная кампания, подписка и продажа займа".
Итак друзья-литераторы как бы уступают вымышленным путешественникам собственные дорожные и городские впечатления. Впрочем, они и сами получают взамен азарт антикваров. Их интерес к мебели "екатеринам, павлам, александрам" не совсем умозрительный, что-то, кажется, "облюбовывали" и покупали.
Позднее Санников станет автором поэмы "Каучук", и Марина Цветаева напишет: "Тут я спорила внутри рта (...) В поэзии нуждаются только вещи, в которых никто не нуждается. Это самое бедное место на всей земле".
Но ведь после поездки он так и писал о ненужной керосиновой лампе:
Пожилую, неприветную,
Закоптелую, в пыли,
Мне вчера подругу медную
Из чулана принесли.
Для Санникова старая лампа "медный друг", для писателя душа дома: "За стеной загорелась лампа и зашила машинка. В темноту пришел мир". Похоже, в Угличе оба были безоглядно заняты одушевлением вещей.
Продолжение: см. "РМ" N 4306
Углич
© "Русская мысль", Париж,
N 4305, 17 февраля 2000 г.
![]() [ с 21.02.2000: |
|
|