ДУХОВНЫЕ ПУТИ |
К столетию со дня смерти Владимира Соловьева
Литературная критика Владимира Соловьева замечательна и сама по себе, и теми уроками, которые из нее можно извлечь. Русская литература, исторически еще очень молодая, встала вровень с литературами западноевропейскими в романе и в поэзии; про русскую критику того же сказать нельзя. В течение двух веков ее лихорадит, бросает в крайности, подсказанные внешними по отношению к литературе положениями; она не может взять верного тона, не может подняться над сиюминутным и преходящим. "Неужели это такая неотвратимая для нас судьба: одну неправду уравновешивать другою?" спрашивает Соловьев в 1894 г., и как раз в связи с литературной критикой. В поле его зрения были тогда две главные неправды: утилитарный, писаревский подход к эстетике и современная ему реакция на этот подход: безудержное восхваление чистого искусства.
За истекший век многое изменилось. Обозначилась во всей своей неприглядности третья неправда, при Соловьеве только нарождавшаяся: кумовство, литературные похвалы по знакомству. Первая практически сошла на нет. В эстетический спор вмешался общий во всем мире рост благосостояния и исподволь покончил с писаревским подходом. Никто больше не ценит на вес бельведерский мрамор (как и не защищает прав давно исчезнувшего пролетариата).
Кажется, что и вторая беда тоже потеряла свою былую остроту. В лоб, в прежних высокопарных терминах никто чистого искусства не отстаивает. В действительности же эта неправда просто повернулась к нам другой стороной. Современное искусство подчас молчаливо, подчас же в лице его истолкователей, и весьма громогласно, отграничивает область эстетическую от этической, художественное творчество от совести, вдохновение от нравственного начала. Такой подход если не впервые был сформулирован при Соловьеве, то во всяком случае именно при нем начал приобретать сегодняшний устойчивый характер, что опять же имело причины экономические: общество сытых вступало в эпоху показного потребления культуры.
Для Соловьева этот подход оказался совершенно неприемлемым; против него мыслитель сражался со всем присущим ему пылом, и это делает литературную критику Соловьева современной и злободневной. Если же допустить, что нехватка совести в человеческом обществе хоть и убывает (по Соловьеву, "равнодействующая истории идет от людоедства к человеколюбию"), но в полный ноль обратиться не может (пока мы люди, а не ангелы), то и выходит, что эта злободневная критика не устареет и завтра, и в обозримом будущем.
Вот характерная выдержка:
"Дело поэзии, как и искусства вообще, не в том, чтобы "украшать действительность приятными вымыслами живого воображения", как говорилось в старинных этикетах, а в том, чтобы воплощать в ощутительных образах тот самый высший смысл жизни, которому философ дает определение в разумных понятиях, который проповедуется моралистом и осуществляется историческим деятелем как идея добра. Художественному чувству непосредственно открывается в форме ощутительной красоты то же совершенное содержание бытия, которое философией добывается как истины мышления, а в нравственной деятельности дает о себе знать как безусловное требование совести и долга. Это только различные стороны или сферы проявления одного и того же; между ними нельзя провести разделения, и еще менее могут они противоречить друг другу. Если вселенная имеет смысл, то двух противоречащих друг другу истин поэтической и научной так же не может быть, как и двух исключающих друг друга "высших благ" или целей существования..."
Это из статьи о Тютчеве, появившейся в "Вестнике Европы" в 1895 году. Обращаясь к критике, Соловьев вообще больше всего писал о поэтах и поэзии, причем подробный разбор стихотворений непременно перемежал такими, как вышеприведенное, замечаниями общего характера.
Нравственность, выводимая из религиозного мироощущения, вот что, по Соловьеву, не может быть вынесено за скобки ни в произведении искусства, ни в его оценке. При этом Соловьев отнюдь не требовал от поэзии морализаторства, наоборот, предостерегал против него (например, в статье о Мицкевиче). Художнику отпущены другие чувственные средства служения истине и добру:
"Вдохновенный художник, воплощая свои созерцания в чувственных формах, есть связующее звено или посредник между миром вечных идей, или первообразов, и миром вещественных явлений. Художественное творчество, в котором упраздняется противоречие между идеальным и чувственным, между духом и вещью, есть земное подобие творчества божественного, в котором снимаются всякие противоположности и божество проявляется как начало совершенного единства "единства себя и своего другого"..."
Искусство, по Соловьеву, служит истине и добру, а противостоит лжи и злу, то есть не существует в отрыве от вопроса о смысле человеческой жизни. Но располагает искусство только несовершенным чувственным инструментарием. Чем же снимается противоречие между вечным и преходящим? Красотой, отвечает Соловьев. "Красота ощутительная форма добра и истины"; она объективна, не выдумана и, следовательно, категорична. Она дает выход врожденной каждому человеку тяге к совершенству, родственной религиозному чувству. Служение красоте "практический идеализм". Это служение возвышает человеческую душу, поднимает ее над обыденностью. Говоря в религиозных терминах, в подлинном искусстве человек приобщается божественного Откровения; говоря в современных научных терминах, человек в искусстве становится на самую грань возможностей своего биологического вида, возвышается над своей биологической природой.
Соловьев суммирует тысячелетний эстетический опыт на самом рубеже XX века и делает это очень вовремя. Новые скифы были на подходе. Первые, еще робкие и полубессознательные попытки подменить в искусстве красоту безобразием начинаются при нем. В знаменитой серии из трех коротких статей Соловьев дает уничижительную оценку первому выступлению символистов. Эти статьи, яркие и наглядные, были прочитаны более внимательно и запомнились отчетливее, чем другие работы Соловьева, для современников они были, что называется, легким чтением, почти развлекательным, да и предмет был уж больно благодарный. В брюсовском "Всходит месяц обнаженный при лазоревой луне..." (и подобных этому выпадах) пустая игра откровенно противопоставлена прекрасному, безобразие обнажено и выставлено напоказ.
О служении безобразию как эстетической категории, о воинствующем отрыве эстетики от этики при Соловьеве еще речи не было; были уступки безобразному, потакание хаосу, но даже их он назвал величайшей изменой художника своему назначению. Легко вообразить, что сказал бы он о зауми Крученыха, о квадратах Малевича, о поп-музыке и других эскападах эпохи показного потребления культуры.
Современный упадок искусства он тоже объяснил бы в старых, но вечных терминах: как упадок духа, как утрату страсти и воли к высокому и прекрасному. Сколько бы ни теоретизировали поборники так называемого постмодернизма по обе стороны Атлантики, а низость остается низостью, безобразие безобразием, и в точности, как это было сто и тысячу лет назад, до искусства они не возвышаются.
Можно допустить, что не все конкретные выводы критики Соловьева выдерживают проверку с точки зрения последующего опыта. Иной раз хочется и возразить ему, но уже этот вызов на спор плодотворен, он свидетельствует, что Соловьев остается нашим живым собеседником. Важно, что основной вопрос он поставил верно, а основные положения артикулировал с редкостной, поистине безупречной отчетливостью.
Остается добавить, что его критические работы написаны прекрасным, достоверным и выразительным языком, который по сей день воодушевляет читателя и сам по себе знаменует торжество "ощутительной формы истины и добра".
ЮРИЙ КОЛКЕР
Лондон
© "Русская мысль", Париж,
N 4329, 03 августа 2000 г.
![]() [ В Интернете вып. с 03.08.2000 ] |
|
|