ПУТИ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ

 

Однажды
он проснулся
знаменитым

15 ноября исполнилось
75 лет со дня рождения Юлия Даниэля

...Но проснулся в тюрьме.

Шли безразмерные допросы. Следователь нервничал, но сообщать арестованному преступнику о мировом скандале, что уже растекался за стенами тюрьмы, не собирался.

Адвокат не решился.

Так что он, как всякий советский человек, понимал это дело так: посадили-забыли, сел как не бывало, утонул в забвении.

Даниэль

Тем временем цивилизованный мир встал на уши, в позу, абсолютно непривычную для цивилизованного мира с его манерами и даже деликатностью, какую принято было проявлять к полуазиатской стране, опасной и закрытой, как паранджой, "железным занавесом". Где ж это было видано, чтобы в Москву из Германии, из Франции и Австралии, да вообще отовсюду, мчались телеграммы с просьбой освободить Синявского и Даниэля? Двух только что выявленных и наконец арестованных российских литераторов, проживавших за тем самым занавесом и, естественно, в изоляции от прочего человечества. А чтобы интеллигенция разных многих стран набралась наглости давать советы ЦК КПСС и Верховному суду СССР такого еще не было и быть не могло. По крайней мере прежде, по крайней мере при "хозяине".Сам факт такого вмешательства во внутренние дела отечества был камнем, влетевшим в окно банкетного зала, где всегда пировали наши бывшие правители.

Но разве могла советская власть догадаться, что эти два литератора в масках пробили первую брешь в железе, хотя справедливости ради нужно заметить: оно уже изрядно проржавело. А в образованную усилиями этих двоих дыру отныне просачивалась в иной мир капля за каплей отечественная словесность. Она обучалась ускоренными методами убегать от рабовладельца-цензора. Позже пролом расширился настолько, что следом за образцами освобождающейся словесности стали утекать и ее создатели.

Но это было потом.
А тогда, в 65-м, разъяренные власти устроили открытый процесс, судебный процесс над двумя "писателями" (в кавычках). И хоть она загнала в конце концов этих самых "писателей" (в кавычках) в мордовские лагеря все равно с треском, со всемирным позором проиграла.

Судебный процесс, положим, выиграла, а в историческом процессе проиграла!

Я вовсе не хочу заявить, что Синявский и Даниэль эту власть сокрушили, Боже избави! Но они ей крепко насолили, это факт.

Это как в случае с Кощеем Бессмертным: чего его убивать? Главное добыть надежно засекреченную иголку, упрятанную в ихний священный атомный чемоданчик с кнопкой. Малость, казалось бы, иголка, а начни ею штопать носок, Кощей и сам помрет. В нашем отдельно взятом случае хотелось бы считать такой иголкой слово.

ДанСин

Как написал Синявский уже во Франции слово в советской России ценится по-настоящему, потому что оплачено кровью. Оно, конечно, в конкретном случае гипербола: не к стенке же их поставили, как о том мечтал Шолохов, а только лишь: а) осудили. б) посадили. в) оклеветали.

Последнее было приложением обязательным, а как иначе? Они же первые, как писали в газетах, родину оклеветали.

Так это ты, что ли, на родину клеветал? спросили его уголовники на пересылке.

Да нет, не было этого.

Дак почему же не было! Что ж ты (...) про нее (...) правду не сказал, когда мог (...)?

Пожалуй, несмотря на избыточную экспрессивность, это был по существу правильный вопрос.

Следовало разобраться, что это за страна, в которой кто-то догадал нас родиться, и кто собственно мы, ее дети.

Но мы были еще и дети 60-х, разум наш, не побоюсь утверждать, был разбужен в одно и то же время. Когда прошел знаменательный съезд партии. На нем произошло невероятное. Лучше всего о невероятном сказал Галич:

Партийное письмо с разоблачением культа личности спускали по инстанциям. Дошло до школ. В школе, где Даниэль преподавал русскую словесность, на педсовете это верховное письмо поручили читать ему, потому что голос хороший. Он потом говорил, что этот свой голос он снижал, читая, потому что невероятно было читать такое громко.

А уж он-то трусом сроду не был. Фронт прошел, солдатом был и, что еще почище, в Москве поздним вечером защитил незнакомую девицу от шпаны. Не он о том рассказывал, а приятель, они вместе шли по темному переулку.

А тут голос сам собой понижался. Инерция тогдашнего бытия. Это было у нас в крови. Нужно было менять состав собственной крови.

Думаю, этим Юлий и занялся тогда. Не забывая при этом жить на всю катушку: радоваться жизни он умел, пожалуй, как никто больше не мог.

И не в том дело, что Синявский, друг любимый, соблазнил его предаться тайнописи опасной прозы. Необходимо было самому постичь, что происходит с тобою и кто ты есть, если уже не "винтик" государственной машины, как оно прежде определялось начальством.

Говорят, это и есть проявление экзистенциализма на Западе о том было много шума, у нас же еще и привычки к тому не было. В том вижу некое общее космическое колебание, предпославшее единице, называемой "человек", осознать себя и о себе задуматься. Юлий Даниэль этим и занялся в своей заведомо преступной прозе, поскольку в советские времена сам факт обдумывания этого вопроса был по определению преступным.

В изменившемся климате отечества нам, каждому в отдельности, предстояло или старинные заповеди вспомнить, или свои новые изобрести. Тем более, что Россия страна изобретателей.

Хорошо было библейским предкам Юлия: заповеди им выданы были из авторитетного и надежного источника, на них можно было положиться, и они положились, хоть и нарушали на каждом шагу.

Герой прозы Даниэля отнюдь не без греха: люди ведь мы, а не серафимы. Многое можно себе позволить, так сказать, на бытовом уровне, но чего-то нельзя, и стоп. Кончается здесь бытовой уровень. И дышит почва и судьба. И сам пойми, в чем тут дело. Тем более что твоя личность выбирается из повиновения моральному кодексу строителя коммунизма, никому более не подчиняется, и твори, что пожелает твоя душа, отпущенная по направлению к вольной воле.

Герой его прозы это мы или один из нас, поставленный в экстремальные условия. Наш сверстник в преддверии объявленного государственного праздника "День открытых убийств."

До сообщения об этом празднике Смерти все было хорошо, совсем хорошо, а бытовые неувязки не в счет, главное, чтобы человек знал: жизнь, ему доставшаяся, прекрасная штука. И женщины его любили. Я их понимаю. А как хороши был наши компании! И розы, на них никогда не было денег, и голубые фонтаны, которых мы в глаза не видели, а лишь потом прочли у Юнны Мориц.

Тот праздник убийств, объявленный своевременно, все испортил. Хотя, с другой стороны, спасибо государству: именно благодаря ему наш герой задумался о жизни и о себе самом. Как почти все мы в ту пору, был он славный малый и в сущности дикий человек, не эллин, и не иудей, и уже не советский человек, а нежданное дитя "оттепели". Христианином не стал, Библию не читал.

Тут я сгоряча допустила перебор: Библию-то Даниэль как раз прочел, нашел во дворе, на мусорном ящике, гуляя по утру с собакой, и находкой дорожил до смерти. Но, думаю, вряд ли именно Библия определила движение его размышлений, переданных из рук в руки, с больной головы на здоровую, герою его первой повести "Говорит Москва".

То был самостоятельный путь мысли. Самостоятельный, но не единственный перечитайте прозу 60-х: каждый самоопределяется как умеет, потому что "хочу быть честным", как позже скажет Войнович, но ведь приблизительно о том же.

Этот самый герой Даниэля, авторизованный до автопортрета или до группового "всехнего" портрета, с чистой совестью нарушал заповедь "не возжелай жену ближнего", возжелал и о том не собирался сожалеть. А что касалось осла ближнего или вола, о том вообще не было и быть не могло никакой речи, хотя бы потому, что бедны все были и не завистливы, и не об осле мечтали, а озабочены были, хватит ли на бутылку коньяка, хотя бы грузинского.

Но одна заповедь нуждалась в напряженном размышлении: не убий.

"Давай убьем Павлика", сказала его возлюбленная (или не возлюбленная? Не помню, как это тогда называлось).

Давай убьем мужа в День открытых убийств, когда это разрешается. Давай поженимся, давай будем счастливы. Рассуждение в духе леди Макбет Мценского уезда, да какой с них спрос, он эту свою леди, дуру эту, выгнал. Что было не в правилах джентльмена, каковым он был, а что прикажете делать?

Сам же остался думать, в чем тут дело. Врага, особенно ненавистного, убить допустимо, тем более солдат ведь пишет. Солдат и размышляет.

А вот Павлика этого, рогоносца тупого, нельзя.

Наверное, таким же образом и пользуясь конкретными примерами составляли свод своих табу аборигены, приговаривая, что все это было во времена сновидений.

Если что не так, пусть антропологи поправят. Случайно я ступила на их территорию, а на самом деле моя территория 1960-е, пространство и время, когда "говорила Москва".

Не помню сейчас, поносили ли мы тогда по российский привычке день, в котором живешь: "Бывали хуже времена, / Но не было подлей", только, открывая прозу Юлия, ныне забытую, почти совсем забытую, всякий раз чувствую дыхание свежести, как форточку открыть. (Впрочем, он терпеть не мог открытых форточек.)

Еще он, человек терпимый и мягкий, не выносил слова, которым я здесь злоупотребляю, хотя и не прикрепляю непосредственно к нему. Слово это "герой", а он не разрешал называть себя героем, когда кое-кто пытался высказать сочувствие его столь необычной судьбе и восхищение столь непривычным мужеством. Еще, мол, чего: было прошло, и нечего об этом.

Полагаю, они были правы, но и он был прав.

Заслуга уметь жить со вкусом в конечном счете включает в свой состав то, что доброжелатели называли подвигом, а враждебные голоса преступлением. Что касается философских краеугольных камней, вот бы он веселился тому, что философия помянута всуе рядом с ним. Он написал: "Там, Наверху, в небесах, наверное, или во всяком случае над землей играют в шахматы Добро и Зло. Белым и Черным".

Про кого это сказано: "Он верил в добро, но знал, что всегда побеждает зло"? не помню. Во всяком случае к Юлию это относится, к Даниэлю.

Когда я говорю, что он забыт, я горюю меньше, чем положено. Может быть, потому что в таком отношении к известности, к славе и популярности сказалась его школа я тому у него научилась, хотя он никого не поучал, просто так жил. Не принято у него было, чтобы не пройти испытание кнутом, а уж тем более недопустимо не выдержать испытание пряником популярности.

Но, может быть, потому не печалюсь сколько мне положено печалиться о людской забывчивости, что верю Цветаевой, тому, что забытым строкам приходит свой черед стихи они или проза, неважно. Важно лишь, что они несут в себе Слово. Потому что слова, как раз слова литератора, оплаченные по-честному высоким напряжением энергий, подобны драгоценным винам, как Цветаева и написала.

В винах Юлий разбирался. А также знал, что хорошие, желательно драгоценные вина, состоят в родстве с прекрасными стихами. Стихи он без памяти любил, считал себя в первую очередь переводчиком поэтов мира.

О его переводах тоже "забыли по-свински", как написал один хороший человек.

Однако поди знай, какой способ изобретет память, чтобы что-то сохранилось. Чтобы в культуре не стерлось имя литератора Даниэля.

В Киеве при недавней реставрации Михайловского собора, разрушенного в войну, в стенах собора устроили музей. Там, под потолком и под стеклом, в рамочке, цитата выписана, переведено на украинский.

"Зруйнували храм... Висадили в повiтря Бога, а вибуковою хвилею поранило, контузило людину".

Подпись: Ю.Даниель.

Да будет заслужен тобою Покой, Юлик.

Но как бы ты был изумлен, друг мой, когда б узнал, что только ни соединилось воедино в этой точке на киевском склоне, в голубом до невозможности голубом, соборе. Христианство, которое ты чтил как всякое высокое проявление культуры. Но чтобы собор*

Сын Марка Даниэля, еврейского писателя, некогда известного в Киеве тем, кто читал на идиш, и тоже забытого по разным причинам. То было поколение интернационалистов, несмотря на идиш, и поколение атеистов.

Но чтобы имя "Даниэль" и православный собор...

Что-то шевелится у меня в душе, когда я оказываюсь в Киеве в том месте, будто за пазухой возится спящий котенок. Иначе не скажу. Я научилась у Юлия многого не бояться, но не бояться сентиментов он меня не учил.

Эта самая цитата, любовно хранимая в музее Михайловского дома Божия, несет в себе забытый признак диссидентства. Хотя Юлий диссидентом, я думаю, не был. Диссидент это инакомыслящий. А он просто, как написано в его прозе, однажды сел за стол и принялся думать. Было ему тогда тридцать пять лет.

Он умер в 1988-м.

Сегодня Юлию Даниэлю было бы семьдесят пять.

ИРИНА УВАРОВА-ДАНИЭЛЬ


Москва


©   "Русская мысль", Париж,
N 4342, 23 ноября 2000 г.


ПЕРЕЙТИ НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ СЕРВЕРА »»: РУССКАЯ МЫСЛЬ

    ...