КНИГИ И ЛЮДИ

 

ДВОЙНАЯ ЗВЕЗДА

Бенжамен Фондан в своих разговорах с Шестовым приводит следующее свидетельство. Некое издательство отказалось от книги Шестова о Кьеркегоре, сославшись на то, что это скорее книга о самом Шестове. "Вы понимаете, говорит Шестов, мне кажется, чтобы сказать правду о Кьеркегоре и Ницше, не следовало бы как раз говорить о них, надо говорить только о себе".

Чтобы сказать правду о Чайковском (если можно сказать правду о Чайковском), балетмейстер говорит о себе, и одно это уже оказывается захватывающе интересно.

Соломон Волков.
Страсти по Чайковскому.
Разговоры с Джорджем Баланчиным.
Предисл. Мориса Бежара.

Нью-Йорк, "Слово/Word", 1999

"Эта книга о трех великих петербуржцах", начинает свою книгу разговоров с Баланчиным Соломон Волков. Да, в ней, кроме заявленных еще два героя: Стравинский и Петербург. Но главных все-таки два: Георгий Мелитонович Баланчивадзе и Петр Ильич Чайковсий, чьи жизни, благодаря особенной композиции книги, вращаются, оказываясь поочередно на первом плане, подобно мерцающей двойной звезде. А назвать книгу надо было, конечно, если уж следовать предложенной автором евангельской символике, не "Страсти по Чайковскому" (нет ведь страстей "по Христу"), а "Страсти по Баланчину": Чайковский дан глазами Баланчина.

Он великий балетмейстер так говорят профессионалы, а им всегда надо верить. Я совсем не балетоманка, почему же читать эту книгу мне было так интересно? Зачем мне Баланчин, если у меня есть проигрыватель и диски с музыкой Чайковского?

Может, книга не только и не столько о Чайковском или даже о Баланчине, сколько об обаянии бодрой старости, о счастье работы до конца. Обаятельны и говорок Баланчина, и западная мягкость его суждений при всей твердости и уверенности профессиональных оценок, и легкие неточности его русской речи человека, давно покинувшего Россию ("мама садила цветы", "махают и махают" и это постоянное: "омаж, омаж") и все это Волков замечательно сохранил и усилил. Европейская элегантность и в то же время простота, даже детскость, особый ритм его речи.

Какая спокойная, светлая интонация в этом пассаже (Баланчин откликается на отрывок из дневника Чайковского, приводимый Волковым): "О, как я хорошо понимаю Чайковского: когда с людьми, то хочется одному побыть, думаешь так лучше будет; а как остаешься один печаль охватывает. Жуткая печаль! Отчего так не знаю..."

"Страсти по Чайковскому" давно уже вышли по-английски (1985). Даже на фоне разнообразных работ Волкова в этой области книга настолько необычна и настолько уже оценена, что русскому изданию предпослано даже не два, а целых три предисловия: от издательства, Мориса Бежара (поставившего по этой книге балет "Саломея") и самого автора. Перечень только некоторых восторженных рецензий, от Нуреева и Горовица до Жаклин Кеннеди, занимает полстраницы. И действительно, даже на фоне разнообразных работ Соломона Волкова в этом жанре (вспомним и знаменитые разговоры с Шостаковичем, и интереснейшее интервью с Мстиславом Ростроповичем "О Сергее Сергеевиче и Дмитрии Дмитриевиче", и, наконец, книгу многолетних разговоров с Бродским) рассматриваемая книга особенная.

Разговоры с Бродским это в большой степени монолог, ничем не управляемый, кроме стихийной воли Бродского, достаточно бурный и часто жесткий, даже жестокий. "Страсти" же уверенно продирижированы Волковым, это именно беседа, но беседа, неумолимо продвигающаяся к устью, захватывая постепенно всё новые темы и пейзажи. И если Чайковский дан, как мы сказали, глазами Баланчина, то и сам Баланчин, несмотря на прямую речь, тоже дан: слухом Волкова, тематической и речевой чуткостью. "Разговоры с Бродским" мучительная книга, читать ее порой больно. "Страсти", несмотря на название, написаны с улыбкой, по-балетному внешне! легко.

Возникла эта книга как бы случайно. Не пойди автор в тот день (14 февраля 1981) в мясную лавку на Бродвее, не встреть там закупавшего (всегда сам и сам готовил) знаменитого балетмейстера ничего бы не было. И это характерно для книги, построенной на перекличках и совпадениях. Казалось бы, что общего, кроме профессиональной причастности Баланчина к музыке Чайковского, между нервической, загадочной фигурой композитора и жизнеутверждающим, здоровым талантом балетмейстера? А оказывается, эти две мелодии не просто развиваются параллельно, но и во многом схожи. Вера, Петербург, отношение к праздникам, к кулинарии... Не столько общность темпераментов, сколько общие корни, петербургское детство. Нормальный, здоровый, основательный мир. Если бы все было наоборот и Чайковский говорил бы о Баланчине, то и он мог бы: "У нас тоже была бонна-немка".

"Меня родители "засунули" в балетную школу, когда я был маленький. Юного Чайковского родители тоже засунули в Училище правоведения, в том же Петербурге", говорит Баланчин. И вдруг оказывается, что и там, и там "по четвергам давали борщ, битки и кашу". И там, и там дети страшно скучали по родителям. В этом мире и к вере, и к музыке приходили осторожно, постепенно. Евангелие читали с детства, учили наизусть. "Слова Евангельские во всех нас вкоренились. <...> В веру нельзя прыгать, как в бассейн. В нее надо входить постепенно. как в океан."

С тою же постепенностью движется повествование, и, если течение уж слишком меандрирует, вступает Волков, дирижер, а не просто собеседник, и круто поворачивает тему. Невозможно перечислить все неожиданные суждения Баланчина. О том, что Чайковсктий написал Шестую симфонию как записку о самоубийстве и сам продирижировал (что поразительней, чем даже "как будто вернулся с того света, чтобы посмотреть. как прореагируют"). Неожиданность: антисентиментальный Чайковский, смеявшийся над выражением "играть с душой". Веселый Чайковский. Отношение Чайковского к заимствованиям ("Баланчин: "А я так считаю: если что-то понравилось из другого, почему не взять?").

Из менее неожиданного, но интересного: о том, как писал мелодию и оркестровку одновременно. Об отношении к другим композиторам, скажем, к Шопену. Об отношении к тому же Шопену Баланчина (Шопен это бриллианты, инкрустация, "а Чайковский и Шуман субстанция"). О том, как композиторы пишут балеты на заказ. О праздниках в жизни обоих. О том, что у няни в "Евгении Онегине" московский акцент. Читатель найдет и то, чему рад особенно не будет (неприятные истории о Рахманинове). И есть среди множества рассыпанных в книге драгоценных суждений одно, оправдывающее название: там, где Баланчин говорит, что музыка Чайковского "никакая не душевная она духовная".

И все это совершенно в пропорциях и ритме повествования как пропорционалны улицы Петербурга ("длина улицы 220 метров, ширина двадцать два метра, а высота зданий по улице тоже двадцать два метра", говорит Баланчине об улице своего детства) и просто.

"Простые штуки, без претензий, они не так быстро стареют". И многократно повторенное: "У нас в балете мужчины плачут", "мы, балетные"...

И все-таки Чайковский опять ускользнул со своей музыкой, со своей тайной даже от такого рассказчика ушел. Ориентир прямому взгляду не дается. Он как Полярная Звезда, заученная, а то и навязанная с детства. И чем дальше от него и от самой России, от исследований и, тем более, от рассказов о нем, тем он мучительнее и прекрасней.

ИРИНА МАШИНСКАЯ


Нью-Йорк


©   "Русская мысль", Париж,
N 4346, 21 декабря 2000 г.


ПЕРЕЙТИ НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ СЕРВЕРА »»: РУССКАЯ МЫСЛЬ

    ...