Наталья Шмелькова. Во чреве мачехи, или Жизнь диктатура красного. СПб, "Лимбус-пресс", 1999.
Пять героев этой книги напоминают пятерых бегунов, двигающихся по одной дистанции, очертания которой размыты, да и финишная ленточка скрывается в тумане. За ними наблюдает, подбадривает, где-то помогает на бегу, где-то просто фиксирует движения не судья, и даже не автор, а, я бы сказала, приближенный болельщик, зритель, посвященный в тайны, соучастник происходящего, напряженно прижавший руки к груди. Наталья Шмелькова, близко знакомая со всеми пятью героями своей книги, рассказывает о них просто и горячо. О писателях и художниках пишет человек совершенно других занятий, может быть, поэтому никаких амбиций, по крайней мере профессиональных, не проглядывает между строк.
И вот текст, безыскусственный, как любительские фотографии, которых в издании множество, повествует нам о Венедикте Ерофееве повседневной жизни, привычках, манере читать газеты и смотреть телевизор, участии в квартирных и официальных литературных вечерах, загородном житье-бытье с многочасовыми блужданиями по лесам, о друзьях и знакомых, о пьянстве, болезни и смерти. Фрагменты рукописей и дневников, разговоры, записанные сразу после встреч, еще как бы не остывшие, бесприютность и чад московской богемной жизни первых перестроечных лет. Мелькают имена Генриха Сапгира, Станислава Лена, Евгения Рейна, Ивана Жданова, Ольги Седаковой многих и многих действующих лиц и исполнителей времени.
"2 апреля. Приехала к Веничке с вербой завтра Вербное воскресенье. Полтора часа гуляли. Дошли почти до Коломенского. По возвращении увидели в коридоре ожидающего его Льна. Вручил ему выступление Бродского по случаю присуждения ему Нобелевской премии и свою подборку стихов "Послание", которую собираются опубликовать в Париже. Попросил написать предисловие. Сообщил новости: издательства "Книга" и "Московский рабочий" собираются опубликовать чуть ли не полное собрание сочинений Ерофеева, вовсю начинают печатать Аксенова, собираются Зиновьева и т.д. и т.д.
У Венички настроение неплохое, верит в свое выздоровление. Сказал, что в августе собирается ехать в Хибины и штурмовать все сопки. Зовет с собой меня".
Конец 80-х, кажется, что лед тронулся, жизнь сдвинулась и покатилась под каким-то совсем новым углом, а смерть все равно стоит за плечами и держит в руке песочные часы...
Веничка Ерофеев пожалуй, все же главный герой книги, но есть и другие. Один из них Леонид Губанов. "Ленечка... так ласково называли его в кругу московской богемы 60-х... он был лидером неофициального объединения творческой молодежи начала 60-х СМОГ, что расшифровывалось как "Самое молодое общество гениев" или "Смелость, Мысль, Образ, Глубина"". И о Губанове нашлись у Шмельковой внимательные и добрые слова о его обаянии, о замечальной способности к импровизации, о ранимости и обидчивости, нежности, грубости, сумасбродстве. С одной стороны, все эти подробности московского богемного быта колоритны, с другой сердце щемит, когда ощущаешь безвоздушное пространство, в котором находились поэты, маявшиеся по психушкам, напечатавшие за всю жизнь по 12 строк, или бездомные художники, мыкавшиеся по чердакам и подвалам, хранившие (и терявшие) холсты у друзей, выставлявшие работы на случайных квартирах, куда в любой момент могла нагрянуть милиция.
Вот фотография Евгения Кропивницкого, "патриарха Лианозова", на фоне его картин; 70-е годы совсем глухие. Кропивницкий пишет огромные холсты, которые в большинстве случаев не удается сохранить, мастерски читает друзьям свои стихи; умелый переплетчик тщательно переплетает свои самодельные книги. Рассказывает, как был когда-то влюблен в дочь художника Осмеркина. Ясным почерком пишет по просьбе Шмельковой автобиографию, где выражает свое ясное отношение к искусству: "Считаю, что искусство должно быть красивым. Безобразного и так много в жизни. Литература должна быть логичной, правдивой и мастерски сделанной, как у Пушкина и других замечательных писателей".
Вот появляются записи о легендарном Анатолии Звереве, поливавшем цветы коньяком, ночевавшем на улице, рисовавшем портреты сотрапезников куском вареной свеклы, портретировавшем льва в зоопарке, нарочно выливавшем на ковер кастрюлю горячего компота, испытывая терпение по-матерински доброй к нему Оксаны Михайловны вдовы поэта Николая Асеева. Поля книги испещрены рисунками. Обложка каталога парижской выставки 1965 года, наконец открытие персональной выставки на Малой Грузинской. Фрагменты из книги отзывов посмертной выставки 1989 года. Похороны. Могила на Долгопруднинском кладбище.
Пятый герой, или участник этой невеселой, в общем-то, книги художник Владимир Яковлев, страдавший тяжкой болезнью глаз, много лет проживший в психоневрологическом интернате. Фотографии кафкианских интерьеров, больничных двориков, обнесенных каменными стенами; лицо, как будто исполосованное какими-то метафизическими ножами. Постоянно повторяющийся рисунок цветок в стакане. Рассказ о том, как плакал, увидев "Гернику" Пикассо.
Чем ближе к концу книги, тем грустнее. Как ни веселы, как ни изобретательны эти талантливые люди на разные эксцентричные забавы, как ни похож Зверев Шмельковой на бродягу Вийона, как ни удачны попытки организовать минутную ослепительную свободу на отдельно взятой кухне, все равно воздуха мучительно не хватает. Читаешь и словно чувствуешь, каково им (нам) там (здесь): и весело вроде, и шутить еще возможно, и все нипочем, а в голове мутится, стены плывут, объемы мнутся, а главное масштабы непоправимо искажаются. Честь и слава "второй культуре", что она была, и не мне бросать в нее камень, но как же печально читать, например, стихи того же Губанова, которых тут целая тетрадка, и находить только отдельные строчки, вспышки, искры, но все-таки не законченные стихи как таковые. Всматриваться в чьи-то картины, объявленные гениальными, и не находить в душе ничего, кроме какого-то чувства неудобства.
Собственно, удивляться нечему. Наверное, иначе невозможно было выжить не объявляя безусловно замечательным всего, что не подчинялось безусловно серому. Не согласен стало быть, гений. Когда-то это "работало", кое-что явно выдержало испытание временем, но не все. Пятеро героев этих честных и светлых заметок движутся в одном направлении, спеленутые зловонным советским туманом, но непонятно как, непонятно где оказываются на гигантском расстоянии друг от друга. Где, как, а особенно почему не нам судить. Все, все достойны жалости и любви.