КНИГИ И ЛЮДИ

 

ТАК И НАДО ЖИТЬ ПОЭТУ...

Ирина Машинская. Простые времена.
Тинафлай, «Эрмитаж», 2000


Может быть, это даже хорошо, когда в стихи не войти сразу как в воду мелкого залива: долго бредешь по щиколотку в первых страницах, пожимая плечами зачем зашел, и почти не замечаешь, как становится глубже, глубже, и вот уже волна подбирается под мышки, и вот уже плывешь неизвестно куда, качаемый веселым течением, подбрасываемый рябью, переходящей в волну.
Так я входила в новую книгу Ирины Машинской «Простые времена». «Глубже» для меня стало, когда глаз столкнулся с «мостовою серокожей», с пейзажем, где «ваш друг под соснами в пенале, / как вечное перо, лежит», и с другим, где сверкнули вдруг «по стволу пролившиеся белки». Но все это, выражаясь словами самого же автора, были «не песенки еще, но вести». Конечно, всех нас акмеисты научили увлекательной охоте за деталью: без нее, непременно точной и желательно зафиксированной в каком-нибудь нетрадиционном ракурсе, современное стихотворчество трудно себе представить. Этот золотой запас благополучно перекочевал в следующий век, не потеряв в весе.
Потеряла, на мой взгляд, другая составляющая, а именно музыкальная. То ли могучее половодье верлибров виновато, то ли не в добрый час процветшая идея самовыражения, то ли просто людей с музыкальным слухом рождается на порядок меньше, чем людей, пишущих стихи, что бы там ни было, музыки в стихах, по-моему, становится все меньше и меньше.
А тут вдруг:
Вот опять закат оранжев, на стене квадрат пылится.
Уезжаю, уезжаю, стану уличной певицей,
отращу вот грудь и голос, стану уличной певицей.
И не в том дело, что стихотворение называется «Blues» и посвящено памяти Эллы Фицджеральд, а в том, что оно и в самом деле блюз. Так свободно и раскованно текут, перетекают друг в друга широкие строфы, тройчатки строк и рифм, усиливая, повторяя, перебивая одна другую:
Так и надо жить поэту, как сказал поэт поэту.
Как чернело на закате, загибалось по кювету,
как стемнело, я не помню, как мело меня по свету.
Широкое дыхание, настойчивые повторы, протяжный голос законы, по которым живут музыка и вода.
В книге много стихов, останавливающих глаз, и, как я уже сказала, впечатление от них усиливается, движение убыстряется от начала к концу. Вот «Годовщина», где двое стоят «над уходящей вниз водой, / как над проигранным сраженьем», и метафора втягивает нас строфа за строфой в водоворот темной воды под мостом, где «я еще плыву туда, / а ты уже плывешь обратно»; вот «Антикварное», где речь о подстаканнике, на котором тревожно выступают «узоры страшного литья», и где беззащитный человек в конце концов оказывается перед лицом мира, «как подстаканник без стакана». А вот нечто совсем иное «Тамбов» с частушечным напевом и памятью о пушкинских сказках:
Раздраженье разгрызая,
сверху смотрит белка злая.
За ней снежная гора,
в доме черная дыра.
Мелодия народного стиха прорывается в книге не единожды дочитав до конца, видишь (вернее, слышишь), что это одна из важных красок или скорее нот. Эта краска (или нота) не всегда так явственно и картинно приплясывает, как в стихотворении «Тамбов», но часто предпочитает прятаться, выглядывая из-за строки, как ребенок из-за занавески или материнской юбки. Вот хотя бы так, как в раскованном ритме этого четверостишья:
А что еще осталось? а завязать узлы,
в две-три ладони щепоть золы,
и все, что там мелькалось, запрятать в зрачок
и в карман пятачок.
Я, когда читаю стихи с целью о них написать, рву бумажку на клочки и делаю закладки авось пригодится. К концу книжки Ирины Машинской бумажка кончилась, закладок не хватило. В результате почти о каждом стихотворении захотелось сказать хоть слово, но я ведь понимаю, что рецензии так не пишутся. Во-первых, короткая статья (хрупкая вещь) от такого обращения может треснуть по швам и рассыпаться, во-вторых, в рецензии положено обобщать, находить истоки, проводить параллели и блистать эрудицией, употребляя слова «дискурсивный» и «амбивалентный». Но я и так этих скороговорок для упражнения в дикции не люблю, а тут мне почему-то принципиально не хочется ничего обобщать, да и зачем, когда можно произвольно переплывать от стихотворения к стихотворению, повинуясь только их мелодии.
   Ночевала тучка золотая.
  Кружева слегка приподнимались
 все еще далекой занавески.
Улыбалось ласковое чрево
мира, прогибавшегося к югу,
улетала чудо-занавеска.
То ей захотелось восвояси,
 то скользила внутрь, на подоконник
  налегала, словно это мама
   гладила, скользя по одеялу
    алою атласною ладонью.
И так далее. Стихотворение и дальше будет так волнообразно прогибаться, изображая ту самую чудо-занавеску, соответствуя своему названию «В югендстиле. Браунау-ам-Инн». Оно, конечно, этими штучками нас не удивишь, кто же не писал стихи ромбиком, крестиком, треугольником, но здесь есть некое принципиальное отличие: стихотворение изогнулось не из кокетства, а по внутренней необходимости. И «Климт червленый, / и Бердслей змеиный», помянутые будто вскользь, сразу приобретают четкость линий, и занавеске сообщается выпуклость голограммы. Я уж не говорю о том, как неожиданно в этих стихах «Солнце, словно радио, играет» (хотя это уже не из области графики), и о примечании под чертой, под этими солнечными, баюкающими, умиротворенными образами: что Браунау-ам-Инн это город, в котором родился Гитлер. Два-три легких, ненатужных штриха и открывается новая глубина, о которой мы вроде бы и не подозревали, ломаются игрушечные рамки стилизации.
И вообще, несмотря на кажущуюся простоту, в стихах Машинской, как говорится, все есть: излюбленные нынче цитаты? пожалуйста, хоть отбавляй; незаезженные ритмы? сколько угодно; постмодернистские изыски? даже это есть, слава Богу, в меру; и рифмы типа «март мертв» имеются, и звукопись («Чем пасмурнее тем прекрасней») присутствует. Но, присутствуя, весь этот технический арсенал не выхолащивает жизни. То есть главное за этими стихами стоит нечто настоящее, очень личное и очень искреннее. Надо ведь кое-что пережить, чтобы суметь сказать так просто и точно: «где нелегко жить, легко умирать». Надо вздохнуть очень глубоко, чтобы потом выдохнуть:
Вот и хватит ваять ветер, ты лепи.
Нечего нам вещать, множить вещи.
Ничего, ничего в груди, кроме любви,
тяжелеющей, отсвечивающей.
Иногда голос Ирины Машинской дрожит. Может быть, эта дрожь, как бы случайная, привлекает особенно. То начинаются призрачные метания между я, ты и вы, то «как дыра с дырой, с тобой говорит март», то вдруг вырывается крик: «Четверг, Четверг, как мне без Четверга?» Словно глаз, глядящий на мир, начинает то ли слезиться, то ли косить в неведомую, невидимую сторону. Что ж, поэту по штату положено видеть то, что незримо для остальных. А это занятие непростое неудивительно, что глаза от напряжения слезятся...

ТАТЬЯНА ВОЛЬТСКАЯ


Санкт-Петербург


©   "Русская мысль", Париж,
N 4353, 15 февраля 2001 г.


ПЕРЕЙТИ НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ СЕРВЕРА »»: РУССКАЯ МЫСЛЬ

    ...