КНИГИ И ЛЮДИ

 

Лиля Панн

В сторону бабушек

  • Александр Генис. Трикотаж.            
    Автоверсия.
  •             
    «Новый мир», 2001, N9.            

Что за искуситель-змей скрывался в той бесплотной материи, что сгустилась под пером критика-эссеиста-культуролога Александра Гениса в сверхплотный «Трикотаж», по жанру «автоверсия»? То есть новый для него открыто исповедальный жанр.

Название меньше относится к теме сочинения Гениса, чем к методу его написания увязыванию в одну ткань тематически очень пестрой пряжи. Метафора, правда, раскрывается с заминкой, если учесть, что трикотаж вяжет машина, признаки которой в тексте, по счастью, не явственны. Остается предположить, что в машинной вязке Гениса привлекает ее безукоризненно товарный вид.

Трикотажу как таковому место в комоде, это вещь бытовая, семейная. Про семью свою Генис и пишет, беря перекуры на table-talk, переносясь из воспоминаний о потерянном рае в чистилище «комфортабельного тамбура», коим ему представляется его нынешнее место обитания (егоАмерика), отступая в лирику дзена. «Мысли стоят рядком, как взрослые и независимые любовники».

Моей читательской кожей этот «трикотаж» ощущается, пожалуй, как шерсть (теплое детство), провязанная шелком (Восток и окрестности) и синтетикой (настоящее). «Трикотаж» радикально нов для Гениса отнюдь не вязкой разнородного материала, а именно «шерстью», интимным началом. Начать свою повесть с «Я заплакал, когда она умерла»и закончить на «я женился» это, пожалуй, для Гениса взять быка за рога.

Разбег, и очень длинный, создавший нужное ускорение, был им взят уже в филологическом романе «Довлатов и окрестности». Тот тоже был «трикотажен» в механике движения пера (соскальзывающего с Довлатова на «окрестности» по мановению ассоциации), в сплетении эссе и мемуаров. И, хотя самого Гениса можно было обнаружить не только в окрестностях Довлатова, но и если пристально вглядеться в самом Довлатове, писателе-Довлатове, открытый переход из окрестностей в центр повествования понятно, шаг рискованный.

Автобиографический герой «Трикотажа» выживает между портретами родителей, родственников, школьно-дворовых приятелей и прочих разных попутчиков жизни. Не в цельном сюжете, а в мозаике мини-сюжетов, занимательных и на микроуровне, порой объемом в одну фразу.

В начале была Бабушка. Не одна. «Они обе были из Киева. Их даже звали одинаково Аннами. Одну Анна Соломоновна, другую Анна Григорьевна. Разделяла их улица Чкалова и национальность: когда мои родители расписались, обеих вынули из петли». Будут и другие петельки «трикотажа» на месте «пятого пункта», повеселее, но не уступающие в четкости рисунка.

Читателю любопытно, документальна ли «автоверсия» Гениса. Примерно в той же степени, подозреваю, что и «Довлатов и окрестности», да и сами довлатовские сочинения. Сплетенность правды и вымысла у обоих авторов тесная, «трикотажная» (емкость этой метафоры, кажется, бесконечна!). Генис-прозаик вообще теперь танцует от того писателя Довлатова, которого сам создал в филологическом романе. Может быть, именно этот идеальный Довлатов вышеупомянутый искуситель-змей? Один из.

И к себе теперь Генис может отнести свое замечание о Довлатове: «Люди были алфавитом его поэтики. Именно так: человек как единица текста». Ведь каков человек, по Генису? «Он, как атом у греков, обладает той неделимой цельностью, которую нельзя разложить на элементарные частицы страхов и страстей». Да, таков человек в «Зоне», «Заповеднике», «Наших». А каков в «Трикотаже»? Таков же. Такова бабушка, таков друг детства Коля; им неделимым именно за это качество отведено по главе в недлинном тексте Гениса.

Для семейных портретов Генис берет краски из той же сочной палитры, что и Довлатов для своих в «Наших», только кладет их с зазорами, откуда то и дело гуляет налево из детства в настоящее. Он, надо сказать, больший ювелир в отделке письма, довлатовское же дышит легче, естественнее.

Как и Довлатов, Генис работает тем же инструментом познания жизни юмором. «Она дорожила всем, что повторяется, включая болезни». «Прогресс пугал ее до столбняка. Бабушка рыдала, когда нам проводили горячую воду».(Бабушку понять можно: что, мы сами не рыдали, когда нам «проводили» свободу? рынок? Интернет?).

Цельностью, равносильной разгадке жизни, бабушка Гениса отмечена не в меньшей степени, чем женаДовлатова героиня «Наших», «Заповедника», «Чемодана». Эта жена одно из самых оригинальных довлатовских творений, еготургеневская девушка. А бабушка Гениса так обаятельна, что она одна оправдает шалости своего внука с клубком нитей жизни.

Ведь как он получился у автобиографа? От архетипного второгодника, вечного «несовершеннолетнего» Коли он явно отстает по атомарной цельности. И не потому ли по живости? Не потому.

Вот далеко не атомарный, сотканный из страхов и страстей, живейший Пахомов, сослуживец по радио «Свобода», неповторимый элемент в генисовой периодической системе людей. А где человек Александр Генис, вернее, тот, кто называет себя «я»? Где он в неповторимости своего характера, в имманентной противоречивости человеческой природы, в откровенности самораскрытия?

В «автоверсии» неотъемлемый от прозы Гениса лаконизм не всегда срабатывает. Что-то очень важное для понимания героя не выговаривается, а лишь отмечается для галочки. Или для элегантности? Вот герой на советской демонстрации, на «чужом празднике»: «Я смотрел на него со стороны, а думал, что свысока».Элегантна не только грамматика, но и семантика. Умному ее достаточно, но ведь читатель не умный, вернее, не хочет им быть. Он хочет своего глупого счастья разговору. Самая изящная галочка в художественном тексте хуже, чем ее отсутствие. (Так, всего лишь милые галочки ставит герой на полях своих юношеских любовных опытов). Галочка разрывает уже установившуюся связь автора с читателем, «eye contact», важный в чтении не меньше, чем в любви.

«В их трагически невинной жизни грехи и соблазны редко выходили за пределы кухни», скорбит автор об участи обеих своих бабушек, о трагедии невинной души, не знающей падений и потому взлетов, выводящих к озарениям. Жизнь, не познавшая трагедию, трагична: она не прожита. Автор это понимает, но героя своего почему-то не жалеет, необъяснимо щадит его «грехи» («галочки» не в счет) от любопытных глаз. От глаз читателя, получается. Изредка читателю все же удается встретиться глазами с автором: «Я знал всех своих читателей в лицо, и оно мне не нравилось».

Что и говорить, «Трикотаж» мокрым не ощущаешь. Он сух и... тепл, согрет «весельем мысли» (о котором Михаил Эпштейн написал длинное предисловие к предыдущей книге Гениса «Иван Петрович умер»). Генис как был, так и остается воинственно не психологичен. И в «автоверсии» он культурологичен и онтологичен. Абсурд индивидуального бытия все время в поле его зрения как и у Довлатова, в отличие от которого восприятие абсурда у Гениса просветлено восточной мудростью, ощущением Целого. Довлатов тоже не Бог весть какой психолог. Но он прозаик с ног до головы. Генис нет. Достаточно сравнить, как женятся их главные герои. Довлатова в «Наших» как любого мужчину и хорошего прозаика женят, сам он не женится: его женит проза жизни и литературы. А вот вам Генис: «Беседуя с женщинами, я не верил ни одному слову, зная, что затаившаяся в них природа говорит молча и не о том. Прислушавшись, я полюбил женщин целиком, не переставая надеяться, что они с Марса. Рассчитывая в этом убедиться, я женился».

А мы убеждаемся, что в «трикотаже» проза провязана а то и повязана с все той же поэзией. Обнаруживается еще один искуситель-змей. Это он, все тот же поэт.

Вот он вспоминает, как во дворе с хулиганистым Колей устраивал взрывы разной мощности. За точными техническими деталями детской пиротехники следует лирическое отступление: «Переставая быть, вещь салютует небу даже то, что не умеет летать, взлетает в воздух. (...) Накопленное скорбным трудом бытие мгновенно уравновешивается своим ликующим отрицанием».Ликующим.

Нью-Йорк



©   "Русская мысль", Париж,
N 4384, 08 ноября 2001 г.


ПЕРЕЙТИ НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ СЕРВЕРА »»: РУССКАЯ МЫСЛЬ

    ...