ЛИТЕРАТУРА, МЕМУАРЫ |
Он плакал о неведомом и незначимом, прорывающемся за горизонт.
А представлял холодное море: Швеция или Германия. Теодор Шторм.
На берегу теплого моря паслись суда, ждали очереди на разгрузку. Отдыхающие лежали рядками, а старый дед на крутом берегу делал зарядку.
Он вспомнил другого деда сегодня утром в соборе. Несмотря ни на что, тот стоял на коленях, клал поклоны. Туристы обтекали его слева и справа, полуобнаженные барышни не стесняясь рассматривали старика, и кто-то из них вероятно сказал про себя: «Фарисей».
Но фарисей когда много своих, перед своими блеснуть перышками, покрасоваться...
На берегу теплого моря вдали за судами белел парус Лермонтов, дымка надежды. Но он понимал: бурь не надо. И плыть ни в какие края не стоит, ведь грусть не о них. Хотя, конечно, чуть-чуть и о них тоже.
Хорошая проза. А где ты ее раскопаешь? А я говорю, что есть.
Они гоняли чаи на кухне и строили планы.
«Прав ты, Господи, повторял я из сна, когда не пустишь меня к Себе». «Прав, но Я хочу видеть тебя в ограде».
Да.
Он выполнил что положено, но механически. Правильно но не впрок.
Другой отдался потоку.
Они гоняли чаи на кухне, болтали. И этот чай, треп, улыбающиеся девицы и телевизор составили нечто: путь. Вот так и сложилась жизнь никак не сложилась.
Живая струйка с молитвословами вдоль стены. Подходят к батюшке. А он смотрит не на тебя: «Икона его честная пред вами». Далекий шепот: грешна.
Стоять час, полтора, а то и больше. На стенке слева ангел.
Странный какой-то, советский с чугунными ногами и деревянным лицом. А за окном голубь, воркует на ближайшей крыше: летим?
Голубь, весна. Это почти что рядом: новая жизнь, зеленая ветка в клюве, Ноев ковчег.
А отъехать три остановки на электричке в Абрамцево снег. Сосны темные, высокие. Но все равно легко скоро, скоро сбрасываешь с плеч груз, груз с души: отец Алексей кладет на голову епитрахиль. И перешагиваешь через порог на новую землю.
Комната Власова в доме коммуны первой была от двери, а Седякина, кандидата наук, вторая. Свадьбы тогда не принято было пышно справлять. Человек несколько своя компания. Выпили за молодых, закусили немного. И Растимешин запел. Подхватили вполголоса. А Седякин отчет что ли какой писал. Стукнул по стенке поют. Тихо так, но все равно мешают. Пошел: они так и так, не можем. Ну, он на Власова и донес. В тот день траур был: пламенного революционера хоронили. А эти не чтут, радуются на похоронах.
Попалась бумага директору Диеву. Вызвал он всю компанию (десять лет за такое давали) ну? А они чуть ли не в ноги: свадьба один раз в жизни. Ладно. Простил.
А Седякина с тех пор крестным отцом прозвали. Спросит, допустим, знакомый у Растимешина: «Куда пошел?» А он в направлении дома коммуны махнет «крестного навестить».
Утро столь плотное и сырое, что двери не распахнуть, не восстановить нервный ритм ночной прогулки с минутами озарения: все так.
По истонченным, вконец убегающим вдоль пруда огням вдруг узнаешь нить судьбы: нападут и зарежут постой, чувак, тренировка! Прожитое и будущее сливаются в одно, в мифическую реальность: хочешь пой, хочешь тяни девушку за рукав или намечай то-то и то-то, а будет вот. Но, может быть, так и надо: не выдержал, не сумел... Но я иду, а навстречу дрожит фонарь велосипедиста и темные воды Стикса от кинотеатра до коробок в левом углу. Там приятель, его однокомнатная квартира. Я жму кое-как протянутую руку, вращаю белками футбол. Они бегают эти воздушные мальчики и возвращают на землю.
Количество вероятий и странностей резко сужается. Вот диван. Вот колбаса и пиво. Все как есть. Только кофта пропала. Точно помню, что повесил ее сюда, на спинку стула. Куда же она, бестия, подевалась?
Дыра что ли черная здесь какая?
Мы ищем с приятелем кофту все утро.
Иконостас занавес, за которым «кадило скорей!» несется иподьякон. Архиереи на седалищах в облачении: одежды много.
А архимандриты по струнке стоят. Служащие и сослужащие. Отцы с выпученными глазами. Поправит диакон орарь, выйдет «паки и паки» побормотать у царских врат. На солее чинно стоят, а чуть в придел занырнут тут и разговоры: как ты? и что там? а этот кто?
Будто распинают здесь, в алтаре: прыгают с хвостиками не молись, поговори лучше вот с ним об этом. А у престола (не прикоснуться, если не в сане, огонь) молятся за народ Божий, за мир: милость мира. И тут же, недалеко, батюшка щипчиками частицы из просфоры вынимает просто, покойно так: «Кого помянуть-то?» Иоанна, Марию, Дарью, Марию, Луку. Мальчики, дети священников видно, записки читают: большая стопка. Отец архидьякон подошел к скамейке: «Устал».
Тихо здесь, по коврам и мягкие дела всякие. Вынырнет из прохода дяденька из «Софрина»: обговорил, подписал у Святейшего и вперед, сто миллионов. Вынырнет депутат диссидент какой-нибудь бывший. Пошушукается с владыкой, решит шито-крыто. А народ поет. Громко, чуть ли не по слогам поет «Отче наш», иподьякона суетятся: винцом, теплотой то есть, просфорку запить. Скоро вынесут Чашу. Стоят люди перед амвоном, руки крестообразно на груди. «Со страхом Божиим...» К Распятому, к Древу Жизни.
Что было там дальше после того, что было там, я не знаю: язык тягуч. Человека по полочкам разложить или проповедь прочитать, что, в общем, довольно близко и потянуть: ишь какой. Мысли не складываются и ползут. В разное. Даже цветы, ну что там, телефонный гудок, зубная боль. Деловая активность. Ну их всех!
Паутина. Игра. Перебежал на красный свет. Выпил чашечку кофе.
Отец А., настоятель Скорбященского храма в Степанове, уютно расположившись за столом, попивал чай. Телевизор аккуратно бубнил одна хуже другой новости, и батюшка задумался. «Не буду, решил он про себя, готовиться к проповеди. Все равно завтра мало народу придет. А потом я же не от себя говорю, а от Бога. Аминь». И отправился спать.
Не знаю уж там, какие сновидения ему были, а на следующий день мда выходит отец настоятель на амвон и речет: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа». А сам прислушивается: что ему Господь скажет. А Бог ему и говорит: «Ах ты лентяй, лентяй!»
Окончание: см. "РМ" N4423 за 19.09.2002
Москва
© "Русская мысль", Париж,
N 4422, 12 сентября 2002 г.
![]() ... |
|
|