ЛИТЕРАТУРА, МЕМУАРЫ |
Жак Росси
Вернувшись в барак после 10-12 часов работы, мы выхлебывали баланду, а потом, совершенно обессиленные, валились на доски нар и, прижатые друг к другу, как сельди в бочке, тут же засыпали.
Неутомимый хрипучий громкоговоритель одаряет нас последними известиями. Агентство ТАСС вылущивает новости из-за границы: в одной стране полиция с неслыханной жестокостью разогнала мирную демонстрацию трудящихся; в другой наводнение снесло целые деревни, погибли сотни крестьян-бедняков; в третьей классовое правосудие, послушное крупному капиталу, приговорило ни в чем не повинных рабочих к трем, а то и четырем годам тюрьмы!
Кто еще не уснул в бараке, тот слушает, но даже не думает проводить параллель со своим собственным положением. На полтораста зэков в бараке ни один не получил меньше десятки, а многие пятнадцать, а то и двадцать лет. По полностью сфабрикованным обвинениям и без всякого суда, простым решением ОСО. Но те «жертвы классового правосудия», да и сама дикторша, устами которой «говорит Москва», это для нас другая планета!
На дворе 1940 год. 12 лет назад в Польше Пилсудского мне, юному активисту компартии, пришлось отвечать за свою подпольную деятельность перед капиталистическим правосудием... Бурные дебаты в ходе процесса, адвокаты, защитительные речи, свидетели защиты, сорок кило нелегальных листовок как вещественное доказательство и... приговор к девяти месяцам тюрьмы. Со мной ли все это случилось? Сегодня, в своем лагерном бараке, я почти не могу в это поверить. Это другая планета.
Прошло 16 лет. На дворе 1956 год, самое начало робкой хрущевской оттепели. Я стою перед входом в посольство Франции в Москве. Два рослых милиционера преградили мне дорогу.
Вы куда, гражданин? спрашивает один из них вежливо.
В посольство моей страны.
Предъявите, пожалуйста, документы.
Я показываю ему письмо от генерального консула текст по-французски и по-русски. В конце просьба ко всем советским учреждениям оказывать подателю сего, французскому гражданину, помощь в его действиях, направленных на репатриацию.
Ладно, говорит милиционер. Мой товарищ позвонит и узнает, может ли господин посол вас принять.
Не теряя вежливости, он оттесняет меня в переулок, куда заворачивает ограда посольства, подальше от прохожих. Пока второй «связывается с послом», этот за мной присматривает. Все это тянется долго. Может, тот не нашел телефона-автомата? Мой надзиратель на минутку отлучился, и я не задумываясь перемахнул ограду и рухнул в сугроб с другой стороны. Вот я и на французской территории! Впервые за двадцать лет... И каких лет!
Я кинулся к зданию посольства, открыл дверь и оказался в другом мире. На другой планете. Изящно отделанная комната, до блеска натертый паркет, роскошный восточный ковер, растения в кадках, низенький столик с французскими газетами и журналами первыми, которые я вижу за 20 лет! Какая прекрасная бумага! Какая отличная печать! Вот он, «Тан»... нет, знакомый шрифт складывается в другое название: «Монд».
Мсье, вы нанесли снегу на паркет! говорит мне элегантная молодая женщина с лейкой в руках.
Растерявшись от моего неожиданного вторжения, она мало-помалу приходит в себя. Я слышу свой родной язык, слова, произносимые француженкой. Какая чудесная музыка, какое чувство сжимает мне горло...
Для этой очаровательной супруги дипломата я был пришельцем с другой планеты...*
* Советская действительность оставалась советской, и я лишь много лет спустя смог вернуться во Францию.
И вот я давно уже на свободе и даже не в СССР. Воскресенье, хорошая погода, я гуляю по Варшаве. Прохожу мимо рынка. На улицах полно народу. Меня обогнали двое мужчин. Один из них несет подмышкой начатый блок сигарет, который вот-вот выскользнет и упадет на землю. Как-то они чуднó, нелепо одеты. Я приглядываюсь внимательней. Оба темноволосые, смуглые. И чуть-чуть навеселе. Тот, что с сигаретами, перехватил мой взгляд.
Простите, пожалуйста, вы не можете мне разменять пятьсот злотых? спросил он, помахивая бумажкой.
Странный у него акцент. Откуда этот человек? Я достаю бумажник и начинаю отсчитывать сотенные. Мой собеседник протягивает сигареты:
Закурите?
Нет-нет, спасибо, я не курю.
Ну, значит, пьете здорово! Руки-то у вас как трясутся.
Ошибочка! Я и не пью. А руки трясутся с тех пор, как я долго сидел в тюрьме.
Мужчина оживляется:
В какой тюрьме?
В Бутырке.
А я в Таганке!
Я протягиваю ему пять сотенных:
Держите!
Нет, спасибо, поспешно отказывается он, у вас только сотни, а нам нужно помельче.
И они уходят.
Понятно: они мне хотели подсунуть фальшивую пятисотку, да передумали...
Вот так случай! Два иностранца встречаются на улице чужого города, в чужой стране, представляются каждый ссылаясь на «свою» тюрьму в Москве, и на этом один оставляет свои планы обмишурить другого.
Ничего не скажешь, солидарность существует. Зэки всех стран!..
Стой!
Я останавливаюсь. Стою перед дверью, в длинном коридоре. Дверь серая, как и все остальные, внизу черной краской номер 48. Вертухай, не обращая никакого внимания на мою скромную личность, подходит к конвоиру, бросает взгляд на карточку, которую тот ему передал, потом один за другим отпирает два огромных висячих замка, вставляет большой ключ в дверной замок, два раза поворачивает и, открыв дверь, впускает меня в камеру, после чего тут же захлопывает дверь.
Камера, куда меня привели, большая. За спиной у меня грохот запираемых замков и скрежет ключей. Потом наступает тишина. Ко мне повернуты три десятка лиц. Скуластые, косоглазые. Большинство их сидит на нарах по-турецки, и все одеты в полосатое каторжное. Так и меня одели две недели назад, когда я сюда прибыл. Все ужасно тощие видно, что у них ничего нет, кроме тюремной пайки да баланды, притом уже давно. Мне это знакомо: у меня и у самого так же.
Зато что меня тут поразило с первого взгляда, показалось невероятным, дерзким, достоинство у них в глазах.
Ни в одном взгляде нет и следа того голодного шакальего выражения, столь характерного для оголодавших в ГУЛАГе.
Таков был первый образ японцев, запечатлевшийся у меня в памяти.
Это было в 1949 году в Александровском централе. У меня уже было двенадцать лет ГУЛАГа за спиной, двенадцать лет этой липкой грязи, заквашенной на обманах, несправедливостях, разочарованиях, провокациях, наглости, разврате, голоде, холоде и терроре... Эти испытания мне доставались особенно горько, потому что мне их причинили русские коммунисты, самые «чистые» и «настоящие» среди всех прочих. Те самые, что несли во все концы света пламя марксизма-ленинизма. А я, мальчишка, так гордился тем, что участвую в этом славном деле! Энтузиаст, я готов был платить любую цену. Увы, эту цену с меня стребовал не «враг», а «друг».
И вот в камере японцев, офицеров императорской армии, я впервые за столько лет глотнул свежего воздуха.
Как же я потом удивился, узнав, что, сажая меня с этими «макаками», тюремный опер рассчитывал унизить меня и наказать... Должен сказать, что я не стал выводить его из заблуждения!
И до самого 56-го года по воле этапного случая мне часто приходилось оказываться среди японцев. Их вежливость, дисциплина и чистота так удивляли в этой мрачной вселенной, что каждая встреча становилась для меня новым глотком чистого воздуха, тихим и ясным восходом солнца.
По неизвестным мне причинам лагерное начальство предпочло не смешивать японских офицеров с массой гулаговских зэков. Может быть, поэтому им удалось сохранить свою цельность и культуру ценности, которые ГУЛАГ прямо предназначен истреблять.
Почти все мои японские сотоварищи говорили только по-японски, а я японского не знал. Но с удовольствием вспоминаю обогащавшие меня разговоры (по-английски) с принцем Коноэ Фумитакой, сыном бывшего премьер-министра. Там же я встретил и Мисао, будущего профессора Госуке Утимуру. Мы с ним говорили то по-русски, то по-китайски или по-английски.
Году в 52-м или 53-м советская власть сообразила, что если будет обращаться с японскими военнопленными чуть почеловечней, то сможет извлечь из этого политическую выгоду. Тогда им разрешили переписку с семьями в Японии впервые за семь-восемь лет.
Теплом, которое приносили Масао письма от жены, он щедро делился со мной, вот уже пятнадцать лет не имевшим никаких новостей из внешнего мира. Мало-помалу Хамако рискнула и начала вставлять в эти коротенькие письма, жестоко ограниченные цензурными требованиями, слова: «Передай привет твоему другу». Каждый раз я ощущал, как меня касается свежий ветерок свободного мира, прошедший сквозь стены тюрьмы.
Я ей и до сих пор признателен. С тех пор Мисао и его семья стали моими друзьями. Их дети Манами и Рурика зовут меня «дядя Жак».
Странно, но за все годы своего заключения как раз с японцами я почувствовал себя ближе всего к Франции, от которой был тогда отделен 12 тысячами километров и, главное, 12 годами ГУЛАГа...
© "Русская мысль", Париж,
NN 4408-4409, 16 мая 2002 г.
![]() ... |
|
|