ЛИТЕРАТУРА, МЕМУАРЫ

 

Жак Росси

Ах, как была прекрасна
эта утопия!

Гулаговские хроники

Начало в «РМ» N4391.
Продолжение: часть 21-я

...ПУТИ ГОСПОДНИ

Резкий свет больно бьет в зрачки. Грохот, грохот. С трудом отрываюсь от сна. Всех нас подымают среди ночи. Велят разбирать «самолеты»*. Или шмон, или «разгрузка камеры». Тюремное начальство регулярно перераспределяет подследственных по разным камерам, чтобы не завязывались дружеские отношения, придающие сил. Мне это еще в новинку, но мои соседи не удивляются.

Выбираясь из своего угла на полу под нарами и натыкаясь на сокамерников, я вдруг заметил Лаго-Озерова. Еще полусонный, он наматывал длинную нитку на головку члена в смутной надежде утаить свою драгоценность от шмона. Я поражен тем, с каким достоинством он держится в этой нелепой ситуации. Еще вчера он погружал меня в знакомую мне атмосферу Парижа, рассказывая про девушку, которую спас ночью на Новом мосту от самоубийства... Эту нитку он терпеливо вытягивал два дня, распуская носки, свои прекрасные парижские носки. Она нужна ему, чтобы подвязывать брюки, на которых все пуговицы, как это и положено, были немедленно срезаны в тюрьме.

Несколько минут спустя кормушка открылась, и тихонько вызвали десять человек. Ага, значит, не шмон, а разгрузка. Иначе нас вывели бы всех. Кормушка закрылась, дверь открылась, десять человек молча вышли. То же самое повторилось несколько раз. Я попал в последнюю группу, туда же и Лаго-Озеров. Как только за нами захлопнулась дверь, один из трех конвойных с карточками в руках тихим голосом проверил, мы ли это, и приказал «взять руки назад» и «следовать вперед». Время от времени мы слышим за спиной короткие команды: «Налево! Направо! Стой!» Каждые несколько метров останавливаемся, прежде чем пройти через очередную решетку. Лестницы, лестницы, коридоры, коридоры. И вот мы в другом корпусе, перед дверью новой камеры. Вертухай проверяет нас по карточкам, которые отдал ему конвоир. Входим в камеру.

Ее обитатели проснулись, когда нас завели, но встал только староста. Он указал нам места прямо на полу, под нарами, других и не было. Люди постораниваются, сонно бранясь. В конце концов каждый кое-как снова укладывается и засыпает. Засыпаем и мы, но едва заснули побудка. Знакомимся с «туземцами». Как и мы, «пришельцы», они жаждут новостей (ни одна газета в тюрьму не проникает) и сведений о своих потенциальных подельниках. Начальство Бутырской тюрьмы пускает в ход все запасы своей изобретательности, чтобы подельники случайно не подали друг другу весточку.

Потом наступает час раздачи пайки: хлеб и два куска сахара на день. Воцаряется религиозное молчание. После этого разговоры возобновляются, но все еще потихонечку. В толпе зэков я отметил красивого мужчину восточного вида в элегантной, но уже потрепанной одежде. Видно, уже не первый год протирает бока на нарах. Это Рашид, ласковый человек, афганец, получивший политическое убежище в Советском Союзе. Хоть и не коммунист, он был в оппозиции к королю. Посреди этой толпы людей, ошеломленных свалившейся им на головы бедой, он выглядит отчужденно: эта чудовищная трагедия затрагивает Россию, а не его страну. Он, конечно, и не подозревает, что полвека спустя Москва, уже навязавшая свой режим почти всем соседним странам, возьмется и за Афганистан. Свое собственное злоключение а он сидит уже пять лет Рашид принимает философски...

Лаго-Озеров после объяснил мне, что НКВД иногда годами держит «в резерве» людей, которых рассчитывает в один прекрасный день использовать, чтобы устроить какую-нибудь политически «интересную» провокацию. И верно, тринадцать лет спустя я встретил на другом конце бескрайней гулаговской империи принца Коноэ Фумитаку, сына бывшего японского премьер-министра, взятого в плен в 45-м году с Маньчжурской армией, где он был лейтенантом. Продержав его семь или восемь лет в предварительном заключении, госбезопасность в конце концов раздумала использовать его в полностью сфабрикованном деле и удовлетворилось приговором к 25 годам (раз уже забрали, без приговора не оставят).

Что же касается Лаго-Озерова, то я лишь много лет спустя узнал, что он служил в ИННО (иностранном отделе ГПУ-НКВД). В Бутырку он прибыл прямо из Парижа, где был советским резидентом. Еще один, затянутый в мясорубку «большой чистки».

Последняя подробность: на каком-то энном этапе я встретил однажды былого сотоварища по самой первой моей камере в Бутырке, радостно изумившегося, что я жив. Лаго-Озеров, с которым он тоже где-то встретился, заверял его, опираясь на свой авторитет бывшего крупного чина НКВД, что такого человека, как Жак Росси, наверняка расстреляли. А мы-то все в свою очередь считали, что Лаго-Озеров не избежал пули в затылок. Были же расстреляны сотни тысяч людей, которых совершенно не в чем было заподозрить...

В общем, неисповедимы пути НКВД в точности, как пути Господни!

ШМУЛЬ ШВАРЦ

Что меня в нем поразило, это огромные карие глаза. Печальные, удивленные. На вид ему было лет восемнадцать. Он выглядел заблудившимся в этом «дворе чудес», каким тут же становится битком набитый барак, когда вскоре после отбоя начальство присылает сюда новых обитателей. Все в конце концов как-то устроились, с бранью, с тычками и пинками, вслепую раздаваемыми во все стороны. А он словно прирос к месту в своей вязаной шапочке надвинутой на ухо. Чудной какой! Он меня заинтересовал.

Ты откуда?

Печальные, удивленные глаза повернулись ко мне.

Из Варшавы.

Мувишь по-польску?

Так.

Его отец был шляпочником в еврейском квартале Варшавы. Через несколько недель после того, как советско-германский договор позволил Гитлеру развязать Вторую Мировую войну, вся семья бежала от наступающих немецких войск. Когда они перешли на территорию, захваченную Красной армией, их всех разделили и разослали в разные стороны. Где его отец, мать, две сестры и младший братишка, он не знал.

У Шмуля Шварца хождение по лагерным мукам только началось. У меня оно тянулось уже два года. А кроме того, я на добрый десяток лет старше его. Будучи «ветераном», я сумел найти место, где уложить его. Завтра в пять утра побудка, ежедневная раздача пайки, баланды, и давай-давай! на работу, на 11 с половиной часов (это было уже после нападения Германии на СССР, когда десятичасовой рабочий день в лагерях продлили еще на полтора часа).

Шмуль был не в моей бригаде, но время от времени приходил повидаться со мной, и я всякий раз пытался ознакомить его с законами этой вселенной, которые понимал немного лучше него. Если по-русски он говорил очень слабо (но обучался на ходу), то по-польски вполне хорошо. Перед самой войной он окончил гимназию в Варшаве. Польский язык и воспоминания о Варшаве сближали нас, и он, похоже, относился ко мне как к старшему брату.

Судьба нас разлучила.

Много лет спустя я узнал, что однажды, когда я сидел в карцере (что со мной случалось нередко), Шмуль попытался передать мне пайку. Свою «законную». Ему, по наивности, и в голову не пришло, что по пути ко мне ее обязательно украдут...

Прошло шестьдесят лет, а я и по сей день благодарен Шмулю за этот жест невообразимой щедрости.

ЛУВР

Четыре часа утра. Открывается кормушка. Нас в камере три десятка человек, все наголо стриженные, в полосатых каторжных робах. Некоторые не спят, терзаемые своими мыслями. Из кормушки доносится придушенный голос:

Кто на А?

Александров.

Еще?

Андрущенко!

Еще!

Абрамович!

Имя, отчество, дата рождения, статья, срок?

Старик Абрамович отвечает на все вопросы. Всё сходится.

На выход!

Кормушка закрылась. Абрамович одевается. Открылась дверь, чтобы выпустить его, и сразу захлопнулась.

Напомню, что эта усложненная процедура имеет смысл: если вертухай просто назовет фамилию того, за кем пришел, и окажется, что он перепутал камеру, тогда зэки узнают, кто сидит в одной из соседних камер.

Через четверть часа тот же ритуал возобновляется. Теперь «на Б». Так в течение двух часов одного за другим из камеры вывели восемь человек. Меня забрали последним. Уже шесть часов утра. Вертухай повел меня в корпус-изолятор. Там другой вертухай обыскал меня и ничего не нашел ни огрызка карандаша, ни чего-нибудь металлического (шпильки, например). Отлично. И запер меня. Мои товарищи, уведенные раньше, тоже, должно быть, все уже сидят по одиночкам. Каждый из нас слышит, как открываются и закрываются двери, слышит шаги по коридору, но что происходит не узнаешь. Все совершается молча. Официальная цель этой процедуры вручить зэкам почту, если таковая пришла. Мы называем это «чтением писем». Каждому из нас разрешено получить одно письмо в месяц, если, конечно, ты не лишен переписки в наказание за нарушение тюремного режима или по специальной директиве вышестоящего начальства. Если одному адресату приходит несколько писем, опер вручает ему одно остальные подождут до другого раза. В качестве особо благородного жеста опер иногда позволяет зэку выбрать, какое письмо ему прочесть. Благородного, но, может быть, не бескорыстного. В любом случае зэк не похвалится этим перед товарищами. Передают письма только от ближайших членов семьи родителей, детей, братьев и сестер, при условии, что они записаны в деле. От дедушек-бабушек, двоюродных сестер и братьев, от внуков, а тем более друзей писем не передают. Сами же мы имеем право отправить одно письмо раз в полгода. А если семья живет за границей, то переписка вообще запрещена, разве что поступит особая инструкция.

В 11 часов наступает моя очередь. Вертухай приказывает мне остановиться перед кабинетом опера. Он оправляет гимнастерку, принимает еще более ответственный вид и стучит.

Войдите!

Товарищ подполковник, заключенный в вашем распоряжении, согласно полученного приказа!

Офицер отпускает его и, как только дверь закрылась, обращается ко мне:

Вам писем нет... Есть вопросы?

Он говорит мне это каждый месяц, уже не первый год. У меня нет родных в СССР, и, следовательно, мне переписка не разрешена. Что же касается вопросов, то вопросы скорее задает он...

Этот ритуал «чтения писем» дает оперу возможность раз в месяц беседовать наедине с каждым из нескольких сот заключенных централа. И быть в курсе всего, что происходит в камерах. Сколько раз он нас поражал, буквально приводя наши слова или поступки. Он как будто все знает, даже ничего не значащие подробности. И сознание, что ты 24 часа в сутки находишься под этим адским «недреманным оком», сводит с ума...

С девяти утра до полудня все мы получаем аудиенцию у опера. Все предусмотрено для того, чтобы никто не узнал, сколько времени продлилась она у каждого из нас, ибо того, кто пробыл у опера дольше других, легко заподозрить, что он-то и есть стукач.

После этой аудиенции каждого опять отводят в одиночку корпуса-изолятора. Кому выдали письмо, погружаются в чтение. Остальные проводят время как могут. С трех до шести вечера нас вновь водят на аудиенции. Тот, кто получил письмо, возвращает его оперу письмо подошьют в дело. Некоторые при этом могут вручить и только что написанный донос. Потом каждого опять отводят в одиночку. И только поздно ночью, иногда в два-три часа, нас отведут опять каждого по отдельности в нашу камеру, «домой».

При одной из этих ритуальных бесед опер был в особенно благодушном настроении. После вечного «Вам писем нет» он расспрашивал меня о Париже, о его памятниках и борделях, известных ему из литературы. Особенно его интересовал Лувр. На меня это произвело сильное впечатление: подполковник КГБ в сибирской глуши и знает вообще, что существует Лувр... Из прошлого, давно ставшего нереальным, в моей памяти всплыли Венера Милосская, Джоконда... Но офицера интересовало не это...

Скажите мне, это ведь в Лувре знаменитая парочка из Помпеи, которую лава захватила в постели?

И ровно в этот момент в дверь постучал вертухай, которого он перед тем вызвал звонком. Офицер тут же резко остановился, впустил его и сухо приказал увести меня в камеру.

Этот человек, которого в тюрьме боялись все, от последнего зэка до самого начальника тюрьмы, у которого он формально ходил в заместителях, этот страшный и всемогущий представитель тайной полиции не рискнул продолжать свой странный допрос в присутствии рядового надзирателя...

 

Продолжение: часть 22-я
[в номере газеты за 06.06.02]

Перевод с французского Н.Горбаневской.


©   "Русская мысль", Париж,
N 4411, 30 мая 2002 г.


ПЕРЕЙТИ НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ СЕРВЕРА »»: РУССКАЯ МЫСЛЬ

 ...